Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Нет, — сказал я, не отрывая взгляда от миокарда. — Подожди.

Тарасов замер. Рука зависла над дефибриллятором.

Восемнадцать секунд. Двадцать.

И…

…сердце шевельнулось.

Не ударило. Не сократилось. Именно шевельнулось.

Лениво, нехотя, как шевелится спящий, которого толкнули в бок. Лёгкое подрагивание передней стенки левого желудочка. Вздрагивание, трепет, колыхание мышечных волокон, ещё не сложившееся в полноценное сокращение, но уже живое.

Клетки проснулись.

Одна послала импульс, соседняя подхватила, третья подключилась, четвёртая, десятая, сотая, и по мере того, как волна деполяризации расходилась по миокарду, подрагивание усиливалось, обретало ритм, обретало направление.

Второе движение. Сильнее. Заметнее. Предсердие сжалось — вяло, неуверенно, как разминается человек после долгого сна. Через секунду — желудочек. Толчок. Слабый, но ощутимый.

На мониторе — всплеск. Один комплекс QRS, широкий, деформированный, корявый, как детский рисунок. Но это был комплекс. Электрическая активность. Импульс. Жизнь.

Третий удар. Четвёртый. Сердце набирало ритм, как набирает обороты двигатель, заведённый с толкача: рывками, неровно, пропуская такты, спотыкаясь, но набирая. С каждым ударом сокращение становилось увереннее, амплитуда шире, и розовая мышца, минуту назад мёртвая, работала. Качала. Жила.

— Есть ритм, — произнёс Артём от анестезиологического монитора. — Широкие комплексы, неправильной формы. Сужаются. Сорок в минуту. Сорок пять. Пятьдесят.

Сердце разгонялось. Желудочковый ритм переходил в наджелудочковый: импульс, поблуждав по миокарду хаотичными путями, нашёл привычную дорогу — синусовый узел, пучок Гиса, ножки, волокна Пуркинье. Проводящая система, которая шестьдесят пять минут молчала, загнанная в тишину калием и холодом, вспомнила свою работу и взяла управление на себя.

— Синусовый, — сказал Артём. — Пятьдесят четыре. Пятьдесят восемь. Шестьдесят. Правильный синусовый ритм.

Я смотрел на сердце. Оно билось ровно, мощно, уверенно, и с каждым сокращением его стенки розовели сильнее, и по поверхности бежали мелкие сосуды, наполненные кровью, и это было красиво. Не той красотой, которую понимают поэты и художники, а той, которую понимают хирурги: красотой работающего органа, который ты останавливал, вскрывал, чинил и запустил снова.

— Виктор Павлович, — позвал я. — Снижаем потоки.

— Снижаю, — отозвался Кормилин.

Его руки легли на рукоятки насоса, и он начал плавно, миллилитр за миллилитром, уменьшать объём перфузии. Аппарат гнал всё меньше крови.

Сердце брало всё больше нагрузки на себя. Венозная кровь, которая раньше уходила в машину, теперь оставалась в теле, поступала в правое предсердие, оттуда в лёгкие, оттуда в левое предсердие и дальше через митральный клапан в желудочек, и дальше в аорту, и дальше по телу.

Замкнутый круг.

Нормальная физиология. Так, как должно быть. Так, как было двадцать лет до того, как желеобразная тварь поселилась в предсердии и начала убивать.

— Потоки на тридцати процентах, — доложил Кормилин. — Давление держит. Семьдесят на пятьдесят. Растёт. Восемьдесят на шестьдесят. Сердце справляется.

— Потоки на нуле, — скомандовал я, когда давление стабилизировалось. Сто на шестьдесят пять.

Кормилин выключил насос. Гудение, которое заполняло операционную последний час с лишним, умолкло. И в наступившей тишине стало слышно другое: ритмичный, тихий, влажный звук. Звук бьющегося сердца. Не на мониторе, не в динамике — живой, настоящий, из открытой грудной клетки.

Тук. Тук. Тук.

Семьдесят два удара в минуту. Давление — сто пятнадцать на семьдесят. Сатурация — девяносто девять процентов. Все параметры в зелёной зоне.

— Деканюляция, — объявил я. — Убираем трубки.

Удалил канюли из аорты и полых вен. Затянул кисетные швы, герметизируя проколы. Ни капли крови мимо. Тарасов промокнул поле. Чисто.

Артём ввёл в вену антидот гепарина, возвращающий свёртываемость крови, и кровь Раскатовой, час с лишним бывшая несвёртываемой, начала возвращаться к нормальному состоянию.

Гемостаз. Проверка каждого шва, каждой точки, каждого капилляра. Нигде ни капли. Тарасов осмотрел переднее средостение, подсветил фонариком за сердце. Сухо.

Проволочные швы на грудину. Шесть штук: толстая стальная проволока, стягивающая две половины рассечённой кости. Тарасов крутил проволоку специальным инструментом, и грудина смыкалась, и кость ложилась к кости, и через несколько недель они срастутся так, что на рентгене будет видна только тонкая полоска мозоли.

Ушивание мягких тканей. Фасция, подкожная клетчатка, кожа. Внутрикожный косметический шов — я старался, потому что Раскатовой двадцать лет, и ей ещё носить декольте на сцене, и шрам должен быть таким, чтобы его можно было скрыть и забыть.

Последний стежок. Затяжка. Обрезка нити.

Я выпрямился. Отступил от стола. Стянул перчатки.

— Операция завершена, — произнёс я. — Время на АИК — шестьдесят семь минут. Общее время вмешательства — два часа сорок три минуты. Миксома удалена полностью, единым блоком. Дефект перегородки ушит. Сердечная деятельность восстановлена, синусовый ритм, гемодинамика стабильна.

Тишина. Секунда. Две.

Потом Артём тихо присвистнул за своими мониторами. Зиновьева закрыла глаза и выдохнула — длинно, медленно, как выдыхают после задержки дыхания на глубине.

Семён, прижимавшийся к стене всю операцию, отлепился от неё и сделал шаг вперёд, и его лицо, бледное и мокрое от пота, расплылось в улыбке, которую не могла скрыть даже хирургическая маска: она была в глазах, в морщинках у висков, в том, как светились его зрачки.

Тарасов снял перчатки. Бросил их в контейнер. Посмотрел на меня поверх маски, и в его глазах, жёстких, военных, выразилось что-то, что Тарасов никогда не скажет вслух, потому что это не его стиль. Но я прочитал. «Хорошая операция». Два слова, которые у Тарасова стоят ордена.

Ордынская сидела на табурете у стены. Бледная, с тёмными кругами под глазами, с руками, которые всё ещё чуть подрагивали. Но она улыбалась. Тихо, про себя, одними уголками губ. Улыбка человека, который знает, что без него не получилось бы.

Раздевалка оперблока. Запах антисептика, хирургического мыла и усталости — если бы у усталости был запах, он пах бы именно так: хлоркой и тем особым кислым привкусом адреналина, который выделяется через поры после многочасового напряжения.

Я сидел на скамейке, привалившись спиной к шкафчику, и стягивал хирургическую шапочку. Волосы под ней были мокрыми, и прохладный воздух раздевалки приятно холодил разгорячённую кожу.

Руки лежали на коленях ладонями вверх, и я смотрел на них. Руки хирурга. Мои руки. Они не дрожали. Не сейчас. Дрожать они будут завтра, когда адреналин уйдёт и тело предъявит счёт за три часа предельной концентрации.

Дверь открылась, и вошёл Кормилин.

Он тоже снял шапочку и маску, и без них его лицо оказалось ещё более круглым и добродушным, чем казалось. Щёки покраснели от духоты операционной, очки запотели, и он протирал их полой хирургического костюма, щурясь, как крот на свету.

— Ну, — произнёс он, опускаясь на скамейку напротив, — давно я так не работал.

Он достал платок и промокнул лоб. Обстоятельно, не торопясь, как человек, который привык к ритуалам и не пропускает ни одного.

— Хорошая операция, — продолжил Кормилин, убирая платок. — Нет. Не хорошая. Отличная. Чистая, быстрая, с минимальной кровопотерей. Час семь на АИК при первичной миксомэктомии в клинике без кардиохирургического профиля — это, знаете ли, результат, о котором в Москве половина профессоров может только мечтать. И это не комплимент, Илья Григорьевич, — он поднял палец, — это констатация. Комплименты я не делаю, я перфузиолог. Мы оцениваем цифры.

Я кивнул, но промолчал. Не потому что нечего было сказать. Потому что слова благодарности и удовлетворения застревали где-то на полпути, смешиваясь с тем, что благодарностью и удовлетворением не являлось.

1284
{"b":"976347","o":1}