Тарасов стоял напротив меня, по другую сторону стола. Уже в стерильном халате, в перчатках, в маске.
Зиновьева стояла за малым операционным столиком с инструментами. Её роль сегодня — второй ассистент и мониторинг. Она была бледнее обычного, но руки не дрожали.
Семён стоял у стены, в стерильном костюме, молча. Ордынская замерла чуть в стороне, у стены. Коровин рядом.
Я стоял справа от стола. В халате, в перчатках, в маске, в хирургической лупе. Грудная клетка Раскатовой, обработанная антисептиком, влажно блестела под лампами.
— Все готовы? — спросил я.
— Наркоз стабилен, — отозвался Артём. — Давление сто десять на семьдесят, пульс шестьдесят четыре, сатурация сто процентов. Гепарин введён, АВС более четырёхсот секунд. Кровь свернулась не скоро.
— Аппарат в режиме ожидания, — сказал Кормилин. — Контур заполнен, деаэрирован, температура тридцать два градуса. Готов к канюляции.
— Ассистирую, — коротко сказал Тарасов.
Я посмотрел на грудину Раскатовой.
— Время, — произнёс я. — Разрез.
Скальпель вошёл в кожу. Легко, плавно, почти без сопротивления. Кожа молодой женщины — тонкая, эластичная, разошлась под лезвием. Тёмная линия разреза потянулась вниз, от яремной вырезки к грудине, и по её краям выступили капельки крови, мгновенно убранные электрокоагулятором.
Тарасов промокал поле стерильными салфетками, убирал сочащуюся кровь. Его движения были экономными, точными, без лишних жестов. Он работал молча, понимая каждый мой шаг без слов.
— Пила, — сказал я.
Осциллирующая стернальная пила. Зиновьева вложила её мне в руку.
Грудина. Плоская кость, щит, прикрывающий сердце. Я приставил лезвие к верхнему краю разреза, в яремную вырезку, и нажал пусковую кнопку. Пила взвыла.
Лезвие шло ровно, по средней линии, рассекая губчатое тело грудины. Внутренняя пластинка. Дальше — надкостница и тонкий слой жировой клетчатки, отделяющий грудину от перикарда, от сердечной сумки. Здесь надо быть осторожным. Миллиметр лишнего — и лезвие войдёт в перикард, а за ним — в миокард.
Пила замолчала.
Грудина рассечена от яремной вырезки до мечевидного отростка. Две половины кости, ещё сжатые мышцами и фасцией, но уже разделённые.
— Ранорасширитель, — сказал я.
Стернальный ретрактор. Массивный инструмент, похожий на средневековое орудие пытки: два крючка, разводимых винтовым механизмом. Тарасов установил крючки в края рассечённой грудины и начал крутить винт. Медленно, с тихим хрустом, половины грудины расходились в стороны, обнажая то, что скрывалось за костным щитом.
Перикард. Плотный, белесоватый мешок, в котором лежит сердце. Он поблёскивал в свете ламп. И через его тонкую стенку я видел как что-то движется внутри. Ритмично, мощно, неутомимо.
Сердце Миланы Раскатовой. Бьётся. Прямо передо мной. Отделённое от моих пальцев только миллиметром перикарда.
Этот момент. Сколько бы раз ты ни стоял над открытой грудной клеткой, этот момент всегда попадает в какую-то точку внутри, куда не достаёт профессионализм.
Живое сердце. Видимое, осязаемое, реальное. Бьётся, качает кровь, поддерживает жизнь. И через несколько минут я его остановлю.
Я вскрыл перикард продольно, по средней линии, осторожным разрезом ножницами. Края мешка разошлись, и сердце предстало перед нами во всей своей неприкрытой, влажной красоте. Оно сокращалось с частотой шестьдесят четыре удара в минуту, и каждое сокращение отдавалось лёгким покачиванием всей грудной полости, как будто внутри грудной клетки жил маленький зверь, который дышал и пульсировал.
Я подвёл края перикарда нитками к операционному полю, создавая перикардиальную колыбель. Теперь сердце лежало передо мной, как в чаше: обнажённое, доступное, работающее.
— Канюляция, — объявил я. — Виктор Павлович, готовы?
— Всегда, — отозвался Кормилин, и его руки легли на рукоятки насоса. — Давайте аорту, потом полые вены. Как договаривались.
Аорта. Восходящая аорта, самый крупный сосуд в теле, выходящий из левого желудочка. Толстая, упругая, пульсирующая труба, по которой сердце выбрасывает кровь в большой круг кровообращения.
Я наложил на неё два кисетных шва и в центре каждого сделал прокол специальным стилетом. В верхний прокол вошла артериальная канюля: широкая трубка, через которую машина Кормилина будет возвращать обогащённую кислородом кровь обратно в тело.
Затем — полые вены. Верхняя и нижняя, два крупных ствола, собирающих венозную кровь со всего организма и несущих её в правое предсердие. В каждую я установил венозную канюлю. Через них кровь будет уходить из тела в аппарат, к Кормилину, который насытит её кислородом, согреет или охладит, и вернёт через аортальную линию.
Замкнутый контур. Тело — машина — тело. Машина вместо сердца и лёгких. Человеческая жизнь, поддерживаемая инженерией.
— Канюли установлены, — доложил я. — Фиксация надёжная, утечки нет. Виктор Павлович, подключайте.
Кормилин подсоединил трубки к канюлям. Его пальцы работали быстро, но без спешки, с той отточенной аккуратностью. Проверил каждое соединение. Дважды. Выдавил остаточный воздух из линий, и два крошечных пузырька, пойманных на выходе, вышли через деаэрационный клапан и исчезли.
— Линии подключены, — подтвердил он. — Деаэрация полная. Готов к запуску.
— Запускаем, — сказал я.
— Пуск, — скомандовал Кормилин, и его правая рука повернула рукоятку роликового насоса.
Гудение. Низкое, ровное, утробное. Насос ожил, ролики начали вращаться, сдавливая трубку и проталкивая по ней жидкость. Кровь Миланы Раскатовой, насыщенная углекислым газом, хлынула из полых вен в венозную линию и потекла вниз, к аппарату.
И обратно, вверх, по артериальной линии, уже ярко-алая, оксигенированная, свежая, как после вдоха горного воздуха, — в аорту, в тело, в органы.
— Переходим на полное искусственное кровообращение, — произнёс Кормилин. — Поток — четыре литра в минуту. Температура тела — тридцать четыре градуса, снижаю до тридцати двух. Давление в контуре стабильное. Оксигенация — норма. Гематокрит… — он глянул на дисплей, — двадцать восемь. Приемлемо. Артём, можете выключать лёгкие.
Артём кивнул и отключил аппарат ИВЛ. Шипение прекратилось. Грудная клетка Миланы, до этого момента мерно поднимавшаяся и опадавшая с каждым вдохом, замерла. Лёгкие спались, как два сдувшихся шарика, и по бокам от сердца стало видно их розоватую ткань, неподвижную, мёртвую на вид.
Она не дышала.
Но она была жива. Кормилинская машина дышала за неё, гнала кровь за неё, снабжала кислородом каждую клетку за неё. Временная замена. Протез жизни. Инженерное чудо, которому сто лет от роду и которое до сих пор вызывает оторопь у людей, впервые видящих его в действии.
Сердце продолжало биться. Но оно было пустым. Кровь уходила в аппарат, минуя камеры сердца, и мышца сокращалась вхолостую, проворачивая маховик без нагрузки. Ненадолго. Сейчас я его остановлю.
— Кардиоплегия, — сказал я.
Тарасов подал мне специальную канюлю — тонкую, с перфузионным наконечником. Я установил её в корень аорты, между аортальным клапаном и местом канюляции. Через неё ледяной кардиоплегический раствор — калий, магний, прокаин, четыре градуса — пойдёт прямо в коронарные артерии, в собственные сосуды сердца, заполнит миокард и остановит его.
Калий. Элемент номер девятнадцать в таблице Менделеева. В высокой концентрации он деполяризует мембрану кардиомиоцитов, блокирует натриевые каналы и останавливает сердечную мышцу в состоянии диастолы — расслабления. Сердце не сжимается, не качает, не бьётся. Оно отдыхает. Замирает. Засыпает.
— Подаю кардиоплегию, — объявил я и открыл зажим.
Ледяная жидкость хлынула в корень аорты. Я видел, как она растекается по коронарным артериям — видел не Сонаром, Сонар здесь был бесполезен с открытой грудной клеткой, а глазами: поверхность сердца побледнела, порозовела, потом начала бледнеть сильнее по мере того, как холодный раствор вытеснял тёплую кровь из коронарного русла.