Дошла до места, где автор в третий раз за страницу напоминал молодому хирургу, что больного сначала выслушивают и только потом режут. Ника прочитала эту фразу, приготовилась сказать, что вот тут лично он бы поспорил, и краем глаза зацепила монитор.
Ритм изменился.
Не сильно. С шестидесяти двух он ушёл на семьдесят восемь, за минуту на восемьдесят четыре, и по кривой прошла та неровность, которой не было все восемь дней.
Ника опустила справочник на колени.
* * *
На Луне шёл разбор.
Альдо сидел в третьей ложе снизу, откуда амфитеатр был виден целиком, и слушал уже четвёртый час. Куница зал совета не любила, ярусы уходили вверх, в темноту, потолка у зала вовсе не было, Земля висела над головой, мешая думать своей величиной.
Сегодня зал был полон, как никогда не бывало.
Он был полон настолько, что старейшие ложи, пустовавшие пятнадцать веков, заняли те, кому они принадлежали по праву и кого никто из ныне живущих не видел в глаза. Медведь с рунами по шкуре, вернувшийся из небытия, сидел в четвёртом ярусе и молча смотрел вниз. Двумя ложами выше расположилась сова, о которой Альдо знал только из свитков, потому что она угасла при первых императорах. Ниже всех, у самой арены, сидели те, кто вернулся этой ночью.
Хорста говорила с арены.
— Меня спрашивают, каково там было, — сказала она. — Отвечу один раз, чтобы больше не спрашивали. Там было тесно и тихо. Я всё понимала и ничего не могла, сколько это длилось, я не знаю, времени там нет. Больше об этом от меня никто ничего не услышит.
Зал молчал.
— Второй вопрос важнее, — продолжала черепаха. — Совет требует объяснить, почему все вернулись. Не только съеденные в эту ночь, а те, кого он взял еще с начала времен. Я была внутри и я объясню.
Альдо подался вперёд.
— Он не растворял нас до конца, — сказала Хорста. — Он не мог. Суть духа он переварить не умел, у него не было для этого ни одного приспособления, он умел только тянуть силу. Поэтому он брал силу, а оболочку оставлял и держал при себе. Мы все лежали внутри него, кто был взят за четыре тысячи лет, наши оболочки жили на крохах его собственной Искры, которую он был вынужден на нас тратить, сам того не желая. Он кормил нас всё это время. Плохо, впроголодь, ровно настолько, чтобы мы не рассыпались.
— Зачем? — спросил кто-то с верхнего яруса.
— Незачем, — сказала Хорста. — Он не мог иначе. Вытолкнуть нас обратно он не умел и растворить тоже. Держать умел. Он не был могилой, куница, — она повернула голову в сторону третьей ложи, и Альдо понял, что говорит она в первую очередь ему. — Он был тюрьмой. Когда тюрьму разорвало изнутри, узники, все до одного вышли. Вот и вся тайна, о которой совет спорит четвёртый час.
Тишина после этого стояла долго.
Потом внизу, за столом писаря, послышался скрип.
Писарь совета сидел за своим столом с самого утра и, судя по всему, рассчитывал просидеть до конца следующего дня. Перед ним лежали развёрнутые свитки угасших, шестьдесят с лишним рулонов, вынесенных из хранилища, самый старый из них начали раньше, чем люди построили первый город. Писарь вёл по строкам огромным пером и делал против имён пометки.
«Возвращён».
«Возвращён».
«Возвращён».
Он делал это подряд, ряд за рядом, без всякого выражения, тем же почерком, каким четыре тысячи лет заносил в те же свитки обратное. Иногда он останавливался, уточнял имя у сидящих внизу и продолжал. Альдо смотрел на эту работу дольше, чем на всё остальное заседание, и думал о том, что торжество жизни выглядит именно так и никак иначе, старый дух с пером, вычёркивающий смерть из реестра по одной строке за раз.
Пакт ратифицировали перед рассветом.
Это заняло одно голосование. Тот самый Пакт, который великий Обвинитель тормозил процедурами и запросами восемь месяцев, требуя то разъяснить, то дополнить, и заслушать заново, прошёл при полном зале единогласно, без голосов против и воздержавшихся.
Люмьер поднялся на арену для оглашения резолюции.
— По второму пункту, — сказал он. — Совет постановляет внести в основной текст Пакта отдельную статью. Читаю формулировку. «Смертный Илья Григорьевич Разумовский, из рода Лукумонов, добровольно принял в себя силу народа духов и вывел её через себя, зная, что этого не переживёт. Он отдал себя за оба народа сразу, не поставив ни одного условия. С этого прецедента Пакт начинает новую историю, и всякое его толкование впредь сверяется с настоящей статьёй».
Весь зал поднялся.
Альдо встал вместе со всеми, это был первый раз за его жизнь, когда куница делала что-то не потому, что посчитал, а потому, что не могла усидеть.
Ррык ушёл первым, не дожидаясь конца заседания.
Он спустился с яруса, прошёл через арену, ни у кого не спрашивая разрешения, и двинулся к выходу. Люмьер посмотрел ему вслед и промолчал.
— Куда он? — спросил кто-то.
— Вниз, — сказал Альдо. — У него ночное дежурство.
— Где?
— В одной палате, — сказал Альдо. — В Муроме.
* * *
Сначала вернулся звук.
Он пришёл раньше всего остального, женский голос, читающий вслух что-то знакомое до последней запятой, ровно и негромко. Голос я узнал сразу, ещё не поняв, где нахожусь и почему у меня сухо во рту.
Потом пришёл свет, и в нём было слишком много белого.
Я медленно открыл глаза.
Потолок оказался с квадратами подвесных панелей и длинной лампой. Такие лампы стоят у нас в реанимации, я подписывал на них счет и торговался за скидку.
Голова не поворачивалась. Я всё-таки повернул её на треть и увидел кресло.
В кресле сидела моя жена. Ника…
Она была в халате поверх больничной рубашки, с книгой на коленях, волосами, собранными в узел на затылке. Живот стал заметно больше, чем я помнил. Лицо у неё было с румянцем от тепла в палате, совсем не то, каким я видел его последним.
— Илья, — сказала она.
Говорить я попробовал сразу и не смог. Горло не работало, язык лежал, и получился только звук.
Ника уронила книгу на пол и оказалась рядом.
— Тише. Тише, не надо, — сказала она. — Сейчас, воды.
Она поднесла к моим губам поильник. Два глотка воды оказались лучшим, что случалось со мной за последнее время.
— Креатинин, — сказал я.
Голос вышел хриплый, но слова получились.
Ника застыла с поильником в руке.
— Что? — спросила она.
— Креатинин, — повторил я. — Мой последний. И белок в моче. И давление, среднее за сутки.
Каждое слово давалось с трудом. Она смотрела на меня, я видел, что глаза у неё наполняются, и не понимал почему.
— Ника, я тебя спрашиваю про анализы, — сказал я.
— Восемьдесят четыре, — сказала она. — Креатинин восемьдесят четыре, это норма, он такой уже четыре дня. Белок ноль ноль девять, следы. Давление сто пятнадцать на семьдесят, среднее восемьдесят пять, стабильно. Диурез полтора литра в сутки. Гемоглобин сто двадцать один, — она набрала воздуха. — Сволочь ты, Разумовский.
И заплакала.
Она плакала и одновременно смеялась, вытирая лицо рукавом халата, в промежутках говорила про то, что она сидит тут восемь дней.
Я лежал и слушал.
Мне хотелось поднять руку и вытереть ей слёзы. Я поднял её сантиметров на десять и уронил обратно.
— Восемь дней, — сказал я.
— Восемь. Сегодня девятый, — ответила Ника.
Я включил Сонар.
Поднялся он тяжело, пошёл криво, вполовину привычной чёткости, и первое время я вообще ничего им не видел. Потом привык.
Вся Ника развернулась передо мной.
Почки чистые, оба русла ровные, отёков нет. Кровь идёт с нормальной наполненностью. Матка спокойная, тонуса нет. Швы на передней стенке аккуратные, в стадии рубцевания, без затёков.
Я смотрел дольше всего ниже.
Мой сын лежал головой вниз, свернувшись, он заметно подрос с того дня, когда я видел его последний раз. Швы на перикарде и на грудине сомкнулись и уже почти не читались, отдельной линией шёл только сам рубец. Сердце работало ровно, четыре камеры, клапаны без регургитации, ритм сто сорок один.