Мимо детской я хотел пройти не глядя. Не получилось.
Дверь была приоткрыта, как её оставила Ника неделю назад. Я остановился в проёме. Свет ложился полосой поперёк комнаты, жирафы шли по стенам ровными рядами, сорок два. Кроватка стояла собранная, с подтянутым бортиком, над ней висел Пятнистый со своими густыми пятнами. На комоде лежала стопка распашонок, сложенных по никиной системе, которую я так и не разгадал.
Комната была готова целиком. Завтра решалось, войдёт ли в неё кто-нибудь, кроме меня.
Я стоял в проёме, наверное, минуту. Потом закрыл дверь до прежней щели, миллиметр в миллиметр, как было.
Фырк молчал весь заезд. Он прошёл со мной по дому тенью, посидел на бортике ванны, пока я мылся, и не сказал ни слова. Заговорил он на крыльце, когда я запирал дверь.
— Двуногий. Мы привезём их домой. Обоих. Я это знаю так же точно, как знаю, где у тебя аорта.
— Принято, боец, — сказал я.
Больше мы не говорили. Я сел за руль и уехал к Центру, купол в зеркале заднего вида ничем не отсвечивал, для обычных глаз его не существовало.
* * *
Хорста вышла из тёмных архивов на исходе той же ночи, Ррык понял всё по её ходу, такой скорости он за ней не знал.
— Первое тысячелетие прочитано, — сказала она без предисловий. — Слушайте оба, излагаю коротко. Угасания шли и до Пакта, задолго до него. Редкими цепочками, по трое, по пятеро, между цепочками столетия тишины. Я сверила каждую цепочку с реестрами присутствия, в какой земле, в каком пределе астрала в те самые сроки нёс службу Обвинитель, — она подняла голову. — Каждая цепочка ложится на его маршруты. Без единого исключения, куница. Тысяча лет, и ни одного исключения.
Ррык почувствовал, как у него поднимается шерсть на загривке. За восемьсот лет службы он слышал разные доклады.
— Это доказательство, — сказал он.
— Для нас троих, — отозвался Альдо из своей тени, — для Совета это совпадение, объяснимое службой. Он скажет с арены, я служил там, где угасали, потому что угасания и есть моя служба, где беда, туда шлют Обвинителя. И арена ему поверит, потому что это правда. Нам не хватает двух вещей. Способа, как он это делает. Или свидетеля, того, кто видел сам.
— Тогда я возвращаюсь к свиткам, — сказала Хорста, — впереди ещё три тысячелетия, и где-то в них лежит либо способ, либо свидетель. Старшие писали о своих уходах подробно, я найду.
Договорить им не дали.
Привязь ударила по всем троим разом, глашатая, тем самым голосом, что звучит в середине головы:
«Во исполнение решения Совета, по вновь открывшимся обстоятельствам расследования. Дознание первой очереди объявляется немедленным. Шипе, целительнице, Айле, дворцовой, Ворону, вольному, явиться к Вратам до истечения этой ночи. Неявка в срок означает статус нарушителя Устава со всеми следствиями».
Голос смолк. Ррык стоял, пересчитывая имена, их было три.
— Стража он не назвал, — тихо сказал Альдо, — пока не назвал. Следующим словом он может вызвать и его, право у него есть, и лекарь будет знать это каждым часом своей операции.
— Это не дознание, — сказал Ррык. Голос его шёл низко, из самой груди. — Забрать у воюющего охрану в ночь перед боем. У такого хода есть имя, куница, и оно не из Устава.
— Есть, — согласился Альдо, — только произносить его вслух мы пока не имеем права. Иди вниз, Хранитель. Твоим в Муроме сейчас нужен кто-то, кто объяснит им дорогу к Вратам. А мы со старейшей останемся при своих свитках и ложах, каждый на своём посту.
* * *
Духи Мурома услышали приказ одновременно, каждый в своей голове, и собрались во дворе Центра без уговора, вчетвером, под тёмными окнами.
Фырк спустился к ним с карниза. Снег во дворе лежал нетронутый, трое стояли на нём, не оставляя следов.
Шипа заговорила первой:
— Моему человеку передай, — она помолчала, — передай, что кошки возвращаются. Всегда. Пусть работает и не оглядывается на пустой подоконник.
— Передам, — сказал Фырк.
— Небо остаётся пустым, — сказала Айла со своего места, — смотрите за ним сами, пока меня нет. Я вернусь сразу, как отпустят.
Ворон ничего не сказал. Он посмотрел на Фырка, наклонил голову, и ушёл первым, шагнув со снега в ту сторону, где для духов открывается лунная дорога. Айла ушла второй, свечой вверх. Шипа задержалась на полшага. Она обернулась на тёмные окна второго этажа, за которыми спали её люди, дёрнула хвостом и ушла следом, ни разу больше не оглядываясь.
Двор опустел. В прошлый раз, во дворе дома над рекой, Фырк кричал уходящим вслед про уток и дипломатический имидж. Сегодня кричать было нечего, он молчал.
Он вернулся на карниз у окон оперблока, сел столбиком, лицом к тёмному двору. Периметр, который до этой ночи держали четверо, с этой минуты держал один страж дома Лукумона, до девяти утра осталось шесть часов, а до его собственной седьмой ночи, ещё три.
* * *
Проснулся я сам, ровно в шесть, за минуту до будильника, на диване в ординаторской, и первое время лежал, слушая здание. Центр был тихий, готовый.
Дальше всё шло по хронометражу, зазоров для мыслей в нём не оставалось.
Надел свежую форму, из стерильного пакета. Часы снял и убрал в ящик стола, до вечера время мне будут называть другие. Обручальное кольцо снял с пальца, продел в него шнурок и повесил на шею, под хирургическую рубашку. Оно легло на грудину холодным кружком и к лестнице уже согрелось.
Мылся я по полному протоколу, щёткой, от кончиков пальцев до локтей, и считал движения, потому что счёт, надёжно занимает голову. На сорок восьмом за дверями осталось всё, что не касалось стола.
Бригада собиралась молча. Каждый вставал на свою позицию по вчерашней перекличке, без напоминаний, Артём за ширмой, у перфузоров и дозаторов, Лена у изголовья, Семён напротив меня, с раскладкой.
Зиновьева заняла пост у экспресс-анализатора за дверями блока. За стеклом обзорной встали двое, Кобрук с папкой и Гольдман, мытый, в халате, с руками, сложенными за спиной. Шаповалов вошёл последним из бригады и встал у стола, по левую руку от моего места.
Фырк неподвижно сидел на стойке монитора, глазами к дверям. Его должность на сегодня не значилась ни в одном протоколе и весила больше всех прописанных.
В восемь сорок в коридоре послышались колёса.
Нику везли из реанимации на каталке, под седацией, укрытую до подбородка. Коридор был пуст, его освободили по моему распоряжению, только у поста стояла санитарка тётя Валя и смотрела нам вслед, прижав ладонь к щеке.
У дверей оперблока сестра придержала каталку и вошла первой.
Я посмотрел на спокойное, спящее лицо Ники и пошёл следом.
Каталка вошла в блок. Я шагнул за ней.
Двери операционной медленно закрылись за нами изнутри.
Нику ввезли под седацией в операционную и переложили на стол вшестером, на счёт, бережно, как перекладывают то, что дороже всего в здании.
Сестры укрыли её стерильным бельём, оставив открытым операционное поле, обработали кожу, и жёлто-коричневый антисептик лёг на живот ровными полосами.
Ниже поля, под простынями, стоял датчик КТГ, на стойке Тарасова рядом с материнскими кривыми шла кривая моего сына, сто тридцать восемь, ровная.
Бригада вставала по местам молча, каждый на свой, отрепетированный. Я занял место у правого бока. Шаповалов встал напротив. Артём сел за ширмой у изголовья, среди перфузоров, выстроенных в два ряда, по контуру на каждого пациента.
Лена встала рядом с ним, руки её уже были подняты и не касаясь, замерли над Никой. Семён занял место ассистента, слева от меня, между инструментальным столиком и стойкой с растворами. Зиновьева заняла свой угол с банком крови, планшетом и таймером. Тарасов встал у стойки телеметрии, и до конца операции его место было там.
За стеклом обзорной стояли двое. Кобрук с папкой и Гольдман, в халате, со сложенными за спиной руками. Оба молчали, и оба, я знал, простоят так до последнего шва.