Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Фырк молчал, пересчитывая план на свой лад.

— А если операция уйдёт за седьмую ночь?

— Не уйдёт.

— А если…

— Не уйдёт, — повторил я. — Потому что теперь у неё есть жёсткий дедлайн.

— Тогда условие, — Фырк поднял лапу. — Моё, встречное. Если на столе что-то пойдёт не так и встанет выбор между твоим последним швом и моей седьмой ночью, ты дошиваешь. Понял? Дошиваешь, а я разберусь со своими Вратами сам. Это не обсуждается, двуногий, симметрично твоему «не обсуждается».

Мы посмотрели друг на друга. Торговаться тут было не о чем, каждый забрал себе свой край риска, по-другому у нас не бывало.

— Принято, боец.

Я взял со стола календарь и посчитал при нём, вслух, по пальцам. Указ оглашён прошлой полночью, значит, первая ночь уже сгорела. Айле до Врат нужен запас, значит, седьмую ночь трогать нельзя, край, шестые сутки. Отнять день на сам ход операции и выход из неё. Отнять день резерва на осложнения, без резерва к такому столу не встают.

На подготовку операции у меня оставалось ровно трое суток.

Консилиум я собрал наутро, полным составом, и начал его с цифр.

В штабе сидели все, Артём, Зиновьева, Семён, Тарасов, Гольдман, Шаповалов, Кобрук. Векшина смотрела на нас с экрана видеосвязи из своего перинатального, поставив камеру так, что за её плечом был виден кювез. Свет в ординаторской был холодный, клинический, по погоде разговора.

— Мать, — Зиновьева докладывала стоя, сухо, по своему листу. — Четвёртые сутки комы. Креатинин сто семьдесят восемь, фильтрация удерживает от роста, без неё было бы за двести. Диурез двадцать пять миллилитров в час. Гемоглобин девяносто два, минус четыре единицы за двое суток, и я по-прежнему не могу показать, куда они уходят. Белок три и шесть. Плато, коллеги, но плато куплено аппаратом, запас прочности под ним расходуется. Это всё.

— По плод, — Семён поднялся со своей лентой КТГ. — Базальный ритм в коридоре нормы, сто тридцать шесть, сто сорок четыре. Но вариабельность снижается вторые сутки. Кривая становится ровнее, чем должна быть, и это плохо. Докладываю прямо, резервы ребёнка тоже заканчиваются. Медленнее, чем у матери. Но заканчиваются.

Лента легла на стол, никто не потянулся её перепроверять. Фильтрация купила нам плато, и на этом плато не спеша и не останавливаясь, горели оба.

Я встал.

— Три дороги, — сказал я. — Называю все три, с шансами, потому что выбирать между ними молча мы не имеем права. Путь первый, не вмешиваться. Вести консервативно и ждать. Механика процесса зеркальная, хоть в учебнике у неё и нет имени, источник в беременности, он добивает почки матери в счёт дней. Ника умирает. Ребёнка извлекают после её смерти с гипоксией и образованием у сердца. Шансы, у Ники ноль. У ребёнка меньше пяти процентов, за счет того что он будет чуть старше чем сейчас и органы успеют подразвиться. Запомните про этот путь главное — он наступит сам, если мы ничего не решим.

В ординаторской никто не двигался.

— Путь второй, кесарево. Сейчас, сегодня. Раз механика зеркальная, она работает в обе стороны, убери беременность, и то, что тянет из матери, уйдет. Все графики говорят, что Ника после родоразрешения восстановится. Это законный, отработанный, медицински обоснованный путь, и я обязан назвать его цифры. Ника, порядка девяноста процентов. Ребёнок, семьсот граммов, с растущим образованием у сердца, вне утробы… — я выдержал ровно ту паузу, которая нужна, чтобы не соврать интонацией, — один процент. Это дорога, на которой я спасаю жену ценой сына.

— И третий, — негромко сказал Шаповалов.

— И третий. Внутриутробная операция по нашему протоколу. Единственная дорога, на которой могут выжить оба. И единственная, где на столе рискуют оба, Нику может убить сильный наркоз на отказывающих почках, ребёнка убьет скальпель, идущий вслепую последние сантиметры. Шансы Ники я считал трое суток с Артёмом и Тарасовым, семьдесят — восемьдесят процентов, и я готов защитить каждую цифру этого коридора. Шансы ребёнка…

Я остановился. Все смотрели на меня, Векшина с экрана тоже.

— Я не назову процент, — сказал я. — Такой операции в мире никто не делал, и любая цифра, которую я произнесу, будет ложью в ту или другую сторону, а я обещал в этом деле не врать. Всё, что я обещаю, если мы идём третьей дорогой, шанс моего сына перестаёт быть нулём.

— Дополню по второму пути, — сказала Векшина с экрана. Голос у неё был ровный, рабочий, и тем тяжелее он ложился. — Если консилиум выберет кесарево, я приму этого ребёнка сама и буду с ним до конца, сколько бы это не длилось. Но один процент, это мой честный процент, коллеги, я его не занижала. Семьсот граммов, незрелые лёгкие и растущее образование у сердца. Я обязана была это сказать.

— А я дополню по третьей, — Гольдман снял очки и заговорил, глядя на стол. — Я наблюдаю медицину с той высоты, где принимают невозможные решения. Так вот, третья дорога станет возможной ровно в ту минуту, когда за неё проголосует не отец. Он здесь не имеет права голоса. Голосовать будем мы, а подписывать будет мать.

Шаповалов молчал и смотрел на меня, он своё слово уже сказал, в кабинете Кобрук, подписью под приказом.

Тишина, которая встала после этого, была хуже любой цифры, я видел по лицам, что каждый в этой комнате сейчас считает своё.

Второй путь был законным, чистым, спасающим молодую девушку почти наверняка, и каждый лекарь за этим столом был обучен выбирать именно её. Каждый понимал, что означает она для человека, который стоит во главе стола.

Муж во мне хотел второй путь, хотел так, что сводило челюсть, Ника живая, дома и дышит. Отец и лекарь во мне знали, что третья, это единственная, где я не хороню сына своими руками. Напролом я ходил всю жизнь. Сейчас напролом вели две дороги сразу, в разные стороны, и обе были вымощены моими близкими.

— Решение по выбору пути, — Кобрук разрубила тишину административным голосом, — принимает не консилиум. И не ты, Илья. Нужна её подпись под информированным согласием.

Понял я её с полуслова, и всё во мне восстало против этого понимания.

Подпись означала пробуждение. Вывод из комы, из-под защиты седации, с риском вернуть судороги, которые мы купировали такой ценой. И означала главное, Нике придётся проснуться в реанимационной палате, с трубкой во рту, и сделать выбор самой, между собой и сыном. Тот выбор, от которого я четверо суток пытался её уберечь.

Консилиум расходился молча, забирая свои листы. В ординаторской остались двое, я и Кобрук.

— Нет, — сказал я, когда дверь закрылась за последним. — Аргументирую.

— Аргументируй, — Кобрук сидела, сцепив руки на столе, и смотрела на меня.

— Судорожная готовность не снята, мы держим её седацией и магнезией. Пробуждение — это качели давления, стресс, боль от трубки. Один срыв — и мы теряем окно стабильности, которое держали четверо суток аппаратами и Лениной кровью из носа. Второго такого окна не будет, вы читали Зиновьеву. Я готов расписаться за неё сам. Как муж, законный представитель, как угодно. Всю ответственность, юридическую и любую другую, забираю себе. Бумага будет моя.

Кобрук дослушала до конца. Потом заговорила, и я услышал в её голосе то, чего не слышал в нём никогда за все наши бои по разные стороны регламента.

— Илья. Вспомни, как мы начинали. Я требовала с тебя бумажки, ты шёл наперекор, и в большинстве случаев прав был ты, потому что бумажки были ради бумажек. Посмотри, где мы стоим теперь, ты просишь меня забыть о бумаге, а я настою на ней насмерть. Знаешь, почему? Потому что это первая бумага за всю мою службу, которая не ради бумаги.

Она подвинула ко мне чистый бланк согласия, с пустыми строками.

— Это не бюрократия. Это её жизнь, сын и её выбор. Рисковать своим телом ради ребёнка имеет право только она, и никакая доверенность этого права не передаёт, потому что его нельзя передать. И второе, о чём ты сейчас не думаешь, зато обязана думать я. Если ты выберешь третий путь за неё, своей подписью, и она умрёт на столе, ты не выйдешь из той операционной, Илья. Тело выйдет, а ты нет. Эта подпись, не моя перестраховка. Она твой собственный щит. Чтобы, если всё пойдёт не так, ты знал, что исполнял её волю, а не свою.

1741
{"b":"976347","o":1}