— Говори, — это Тарасов. Глухо, устало, с той хрипотцой в голосе, которая появлялась у Глеба после особо тяжёлых столов.
Фырк помолчал секунду. Потом заговорил.
— Когда я ушёл в астрал, — начал он, и голос его стал медленнее, ровнее, будто бурундук подбирал слова в воздухе перед тем, как выпустить — Первое, что я увидел на месте, где обычно живёт двуногий, это скорлупу. Понимаете? Контур его астрального тела. Форма есть, а внутри пусто. Как сброшенная шкура. Я такие видел у раков, когда они линяют.
Я мысленно усмехнулся.
— Вокруг скорлупы был лёд — продолжил бурундук. — Толстый, прозрачный, и внутри него волокна. Серебристые, тонюсенькие. В скорлупу не войти. Она вмёрзла так, что я сам от себя не ожидал такой работы. Не алхимия. Не яд. Не болезнь. Что-то третье, чего в природе быть не должно.
— Концентрат со спорыньёй — подсказал тихо Семён.
— Наверное, — согласился Фырк. — Вам виднее. Я нюхал, пахло хреново. Горело, хрустело. Я попробовал сделать трещину в этом льду, он вернулся назад. Я попробовал с другой стороны. То же самое. Лёд живой, двуногие. Он сам заклеивается.
— Активный барьер, — произнесла Зиновьева. Я услышал, как тонкая ручка снова заскрипела по бумаге. Саша записывает, она всегда записывает в критических ситуациях. Тренированная привычка диагноста.
— Самовосстанавливающийся. Что это было? Каркас? Капсула?
— Откуда я знаю? — огрызнулся Фырк беззлобно. — Я пошел вокруг. Начал искать вход. И нашёл.
Пауза. Я слышал, как кто-то из команды сдержал вдох.
— Трещинка, — произнёс бурундук. — Одна-одинёшенькая. Тоненькая, ниточка паутины, едва-едва видно. И из неё — скрып-скрып идут сигналы. Слабые, импульсные. Как что-то живо и пытается достучаться. Вот туда я и пошёл.
Ниточка паутины. Блуждающий нерв. Я, или моё сознание, или что там осталось внутри скорлупы от меня. Вчера, когда ломал лёд изнутри, налёг именно на эту зону. И Фырк шёл мне навстречу, с противоположной стороны.
Мы пробивали один барьер с двух сторон.
— И там меня засосало, — произнёс Фырк тише. — Сразу. Как сильно тянет в водоворот. Только не вода, а что-то липкое. Серое. Как будто проваливаешься в кашу, но каша тебе не по пояс, а до самых ушей. Я чуть не сгинул в первые три секунды. Если бы не дамочка…
Голос его сорвался. Он коротко, сухо закашлял.
— Если бы не я, — тихо вставила Ордынская.
Тонкий, ещё слабый голос. Я услышал, как она всхлипнула за последним словом, и понял: Лена сейчас рядом со мной, наверное, на стуле, с Фырком на коленях или где-то подле него.
— Лена держала меня, — продолжил Фырк, справившись с голосом. — Я чувствовал её как якорь. Я тянул якорь на себя, она тянула меня обратно. И так метр за метром мы продирались сквозь эту кашу. Вглубь. К скорлупе изнутри.
— Сколько ты так шёл? — это был Коровин. Голос старого фельдшера прозвучал глуше, чем я привык. Значит, сутки не спал. Сильно сдал.
— Минуту, может, две, — пожал плечами Фырк. Я это не видел, но чувствовал по повороту воздуха над грудью. — Астральное время, двуногий, не совпадает с вашим. Для меня там прошли часы. Я сильно устал, шерсть опалилась, лапы свело.
Пауза. Я слышал, как Фырк сделал несколько трудных, посвистывающих вдохов-выдохов.
— И вот когда я почти добрался до скорлупы, когда я мог уже рукой до неё дотянуться, мне встретился он.
— Кто? — хором спросили сразу несколько голосов. Кажется, Вероника, Семён и Тарасов.
— Двуногий, — произнёс Фырк. — мой двуногий.
Если бы у меня сейчас были лёгкие, подчиняющиеся мне, я бы вдохнул так, чтобы рёбра хрустнули. Лёгкие дышали сами, ровно, шестнадцать вдохов в минуту. Но внутри что-то опять ёкнуло.
— Он там был? — хрипло спросила Вероника.
— Был, — ответил Фырк. — Не в скорлупе. В каше. Болтался в ней, как семечко в студне. Даже не пытался выбраться. Я понял, что пока я пробивался снаружи внутрь, он пробивался изнутри наружу. Мы шли навстречу друг другу. Я с трещинки, он из скорлупы через ту же трещинку, только с другой стороны. И вот на этом месте мы и встретились.
Я тоже это помню. Смутно, как помнят сон через час после пробуждения: давление на трещину, щелчок, писк кардиомонитора, пробившийся через сенсорную блокаду. А потом. Звуки, голоса, и ещё что-то сверху, тянущее меня, обжигающее, золотистое.
— Я ухватил его, — продолжал Фырк, — за что смог. За… — он замялся, — ну, за его суть. За то, что у вас, двуногих, душой называется. Не знаю, как точно. Ухватил и потащил. Лена тянула меня, я тянул двуногого. И так мы втроём, одной цепочкой, поехали обратно.
— Через кашу, — уточнил Тарасов. Хирургу всё нужно точно.
— Через кашу. Потом через трещинку. Потом в скорлупу. Потом через лёд. И вот тут, — голос Фырка дрогнул, — вот тут, в последний момент, когда я уже почти вытащил двуногого назад в его тело, мне не хватило. У меня лапы начали разжиматься. Я чувствовал, как он выскальзывает, и ничего не мог сделать.
Пауза.
— И тогда пришёл толчок.
Тишина в палате стала плотной.
— Такой сильный, что меня вынесло наружу, как пробку из бутылки. Вся льдина, вся каша, вся трещинка. За одну секунду. Меня выбросило обратно в материальный мир, а двуногий, он остался в своей скорлупе. Наполовину. Сердце его у вас завелось, я слышал. Дыхание пошло. Но сознание его… оно там где-то между. Не в каше уже. Но и не у вас.
— Где он? — тихо спросила Вероника.
— В скорлупе, — ответил Фырк. — Мы загнали его обратно. Мотор работает, но двуногий сидит там, как в консервной банке. Слышать может, слушать, скорее всего. Выйти нет.
Точно. Именно такой я сейчас. Трёхсотлетний дух всё понял правильно, несмотря на отсутствие медицинского диплома.
— Ему больно? — спросила Вероника. Голос её снова дрогнул.
Фырк помолчал.
— Ему страшно, — ответил он наконец. — Не больно, нервные пути не работают и не чувствует ничего, а страшно. Я сам в какой-то момент там чуть с ума не сошёл, а я дух.
Страшно было, Да, Фырк. Но теперь уже меньше. Потому что я слышу вас всех. Потому что понимаю: снаружи мои. И они не отступили.
— А лёд? — спросила Зиновьева. Деловито, чётко. — Что со льдом?
— Треснул, — сказал Фырк. — Мы пробили в нём коридор, пока тащили двуногого. Но сам лёд никуда не делся. Он стоит вокруг его скорлупы, как стоял. Живой. И щель, через которую мы прошли, уже начала заклеиваться. Я чувствую это по нити.
— Значит, — медленно произнесла Зиновьева, — если его сейчас не вытащить из этой скорлупы наружу, лёд затянет щель и он останется там навсегда? Запертым? С работающим сердцем, но без сознания?
— Примерно так, — тихо подтвердил Фырк.
Вот и приговор. Сформулирован вежливой девушкой-диагностом, озвучен трёхсотлетним духом, услышан мной через парализованный череп.
«Останется там навсегда».
Если быть честным, ко мне это слово подступало последние сутки. Я чувствовал, что если не вылезу через блуждающий нерв, через что угодно, то это «навсегда» меня придавит. И теперь оно произнесено вслух.
Ладно. Поговорили.
Что дальше, ребята? Я слушаю.
Тишина после слов Зиновьевой длилась секунд пятнадцать.
Я слышал, как кто-то из команды, нервно и с треском перебирал пальцами пластик стаканчика. Кажется это был Семён. Слышал, как Ордынская едва слышно и сдержанно всхлипнула один раз. Слышал, как Тарасов выдохнул. Длинным, ругательным выдохом через зубы. Без слов.
А ещё я услышал себя. Точнее, отсутствие себя.
Я не мог моргнуть.
Я мог подумать и думал. Мог услышать и слышал. Мог вспомнить, мог анализировать, мог построить в уме дифференциальный ряд и выбрать из него наиболее вероятный сценарий. Но моргнуть не мог.
Проверил. Напряг то место, где у меня веко. Послал сигнал по отводящему нерву, по всей цепочке. Ничего. Мышцы не отвечали. Не отказывали, их просто не было на том конце провода.
И вдруг, впервые за эти бесконечные часы, я понял, что чувствую что-то за пределами рассудочного. Понял, что у меня в том месте, где раньше жила хирургическая выдержка, там сейчас ком.