— Конец связи.
— Стой! — крик Серебряного остановил меня.
Рука замерла в сантиметре от артефакта. Руны пульсировали под пальцами, и я чувствовал их тепло на коже.
Тишина. Долгая, густая, заполненная расстоянием между Лондоном и Москвой.
Я слышал, как Серебряный постукивает пальцами по столу. Он думал. Просчитывал варианты, взвешивал риски, искал решение, которое позволило бы ему сохранить контроль над ситуацией, которая контроль уже потеряла.
Потом стук прекратился.
— Эдвард, — голос Серебряного изменился. Лёд никуда не делся, но сквозь него проступила деловитость, практичность, как проступает земля сквозь мартовский наст. — Что вы знаете о докторе Пендлтоне?
Чилтон у окна не вздрогнул и не изменился в лице. Он ответил мгновенно, как автомат, выдающий запрошенную карточку из каталога.
— Артур Пендлтон. Тридцать один год. Выпускник медицинского факультета Оксфорда, диплом с отличием. Специализация — внутренние болезни и магическая терапия. В штате Госпиталя Святого Варфоломея три года, должность — старший ординатор, назначен в команду лорда Кромвеля восемь месяцев назад. Репутация безупречная. Членство в Ордене Святого Георгия — ассоциированное, без доступа к закрытым ложам. Политическая активность отсутствует, радикальных связей нет. Характеристика руководства: добросовестен, этичен, склонен к избыточной эмпатии по отношению к пациентам. Женат, двое детей.
Каждое слово было произнесено без паузы или запинки. Чилтон не заглядывал ни в какие записи. Всё это хранилось у него в голове, и я в очередной раз понял, что «атташе по культурным связям» — это, пожалуй, самое творческое описание должности, которое мне доводилось слышать.
Снова тишина. Снова стук пальцев в Москве.
Потом Серебряный вздохнул. Вздох этот был тяжёлым, долгим и содержал в себе целую палитру эмоций, от раздражения до чего-то, подозрительно похожего на невольное уважение к человеку, который раз за разом ставил его перед фактом вместо того, чтобы спрашивать разрешения.
— Три часа, Разумовский, — произнёс он. — Ровно три часа. Ни минутой больше. Если через три часа у вас не будет диагноза — Чилтон лично обеспечит ваш трансфер в аэропорт. Способ доставки оставляю на его усмотрение, и, зная Эдварда, предупреждаю: способ может вам не понравиться.
Он помолчал и добавил:
— Действуйте. Все равно вас не остановить, я же знаю. Твердолобый…
Диск погас. Руны потухли одна за другой, как угольки в камине, и комната снова стала просто комнатой.
Чилтон убрал артефакт в карман. Подошёл к двери, поднял мой медицинский чемоданчик и повернулся ко мне. Его лицо было непроницаемым, но я заметил, что узел галстука он поправил коротким, нервным движением.
— Мы меняем маршрут, — сказал он.
Чёрный «Бентли» полз по утреннему Лондону, как жук по мокрому асфальту.
Чилтон вёл машину уверенно, без суеты, лавируя между красными автобусами и чёрными кэбами так, словно он родился за рулём. Я сидел на заднем сиденье и смотрел на часы. Восемь двадцать пять.
Ордынская сидела рядом, прижимая к коленям медицинский чемоданчик обеими руками. Костяшки пальцев побелели на ручке, и я видел, как она сглатывает — часто, нервно, горло работало само по себе, независимо от её воли. Но глаза были ясными, и когда она перехватила мой взгляд, то не отвернулась.
— Не волнуйся, — сказал я негромко.
— Я не волнуюсь, — ответила она, и мы оба знали, что это неправда, но иногда неправда, произнесённая вслух, работает лучше любого успокоительного.
Фырк сидел у меня на плече, невидимый для всех, кроме меня, и ворчал.
— Двуногий, — пробормотал он мне в ухо, — я надеюсь, ты понимаешь, что мне, астральному существу, физически не может быть холодно. Это психосоматика. Чёртов лондонский дождь действует мне на нервы одним своим видом.
«Бентли» свернул с широкой улицы в переулок. Потом в другой, ещё уже. Дома по сторонам подступили ближе, фасады сменились — вместо белого камня и витрин потянулись кирпичные стены, пожарные лестницы, вентиляционные короба.
Задворки Госпиталя Святого Варфоломея выглядели так же, как задворки любой больницы мира, и этот вид был мне знаком до боли: мусорные баки вдоль стены, погрузочная рампа с опущенными роллетами, запах сырости и подгнивших листьев, забившихся в решётку водостока.
Восемь двадцать восемь.
Машина остановилась. Чилтон не заглушил двигатель — «Бентли» тихо урчал на холостых, готовый сорваться с места в любую секунду.
— Я буду здесь, — сказал Чилтон, не оборачиваясь. — Если через три часа вы не выйдете из этой двери, я войду сам. И мне не понадобится приглашение.
— Договорились.
Я открыл дверцу и вышел под дождь. Холодные капли мгновенно ударили по лицу, по плечам, по волосам, и за три секунды пиджак потемнел от влаги. Ордынская выбралась следом, прижимая чемоданчик к груди, и дождь тут же расплющил её аккуратный хвост, превратив его в мокрую прядь, прилипшую к шее.
Мы стояли в узком переулке, перед тяжёлой стальной дверью с облупившейся серой краской. Над дверью висела камера видеонаблюдения, но её объектив был повёрнут в сторону, и на корпусе белела бумажная наклейка: «Out of service. Maintenance scheduled». Что означало — «Не работает. Запланировано техническое обслуживание». Артур постарался.
Я поднял кулак, чтобы постучать.
Не успел.
Щёлкнул внутренний замок. Дверь качнулась внутрь, скрипнув несмазанными петлями, и в образовавшуюся щель пробился тусклый неоновый свет.
В проёме стоял Артур Пендлтон. Зелёная хирургическая роба, бахилы, хирургическая шапочка, из-под которой выбивались рыжие пряди. Лицо бледное, скулы заострились от бессонной ночи, но глаза горели.
Он нервно оглянулся через плечо, в глубину коридора, где гудели лампы дневного света и пахло антисептиком, и распахнул дверь шире.
— Я так рад, что вы пришли, — прошептал он, и голос его был прерывистым, как пульс у тахикардийного больного. — Проходите. Быстро. И тихо, пожалуйста. Нас могут застукать в любой момент.
Я переступил порог. Ордынская нырнула следом, и тяжёлая стальная дверь захлопнулась за нами с глухим ударом, отрезая дождь, переулок и дневной свет.
Тень больницы поглотила нас.
* * *
Муром, Диагностический центр
Кофемашина гудела.
Это был единственный звук в ординаторской, и Семён Величко, сидя на продавленном диване с кружкой в руках, подумал, что готов слушать это гудение вечно. После вчерашнего ада на триаже. После очередей, криков, журналистов с камерами и бабушки, которая трижды упала в обморок у стойки регистрации, требуя, чтобы её принял лично Разумовский. После всего этого монотонный рокот кофемашины звучал как колыбельная.
Часы на стене показывали семь пятьдесят. До начала приёма оставалось чуть больше часа, и в этом часе было всё, что нужно человеку для счастья: горячий кофе, тишина и горизонтальная поверхность, на которой можно сидеть, не двигаясь.
Захар Петрович Коровин устроился в кресле у окна, положив ноги на перевёрнутую табуретку, и пил чай. Коровин кофе не признавал принципиально, утверждая, что от него «нервы звенят, а руки трясутся, а руки для лекаря — хлеб».
На коленях у него лежала газета, но он не читал, а просто смотрел в окно, на утренний Муром, подёрнутый мартовским туманом, и лицо его было умиротворённым, как у кота, нашедшего тёплое место.
Александра Зиновьева сидела за столом, держа кружку обеими руками и грея об неё ладони. Очки сползли на кончик носа, волосы были собраны в небрежный пучок вместо обычной строгой причёски. И под глазами залегли тени, которых вчера утром ещё не было. Но взгляд поверх очков был ясным и довольным.
— Двести сорок, — произнёс Семён в пространство, ни к кому конкретно не обращаясь, и зевнул так широко, что челюсть хрустнула. — Двести сорок человек на первичном триаже за один день. Это даже не рекорд. Это какой-то локальный армагеддон.
— Двести сорок три, — поправила Зиновьева, не поднимая глаз от кружки. — Я считала. Триста двенадцать обращений, из них шестьдесят девять повторных и двести сорок три уникальных. И мы всех раскидали.