Граф смотрел на нас — на меня, на Кобрук, на Мышкина — и в его глазах бушевала буря. Он не привык, чтобы ему перечили. Не привык слышать «нет». Вся его жизнь была выстроена так, чтобы люди говорили ему «да» — «да, ваше сиятельство», «как скажете, ваше сиятельство», «немедленно, ваше сиятельство».
А тут — три человека, которые смотрят ему в глаза и отказываются подчиняться.
— Охрана! — рявкнул он, и в его голосе звенела истерика. — Выведите их отсюда! Если понадобится — силой!
Двое амбалов в тёмных костюмах отделились от двери и двинулись к нам — медленно, уверенно, как люди, привыкшие к тому, что их приказам подчиняются без вопросов. Они были огромными, широкоплечими, с лицами, которые не выражали ничего, кроме холодной готовности выполнить любой приказ.
Я почувствовал, как Кобрук отступает на шаг, инстинктивно ища защиты за моей спиной. Почувствовал, как Фырк на моём плече напрягается, готовый… к чему? Что мог сделать маленький бурундук-дух против двух здоровяков?
И тут Мышкин двинулся.
Он отделился от стены — медленно, почти лениво, — и встал между охранниками и нами. Его рука скользнула во внутренний карман пиджака и вынырнула оттуда с чем-то маленьким и блестящим.
Удостоверение.
Он раскрыл его — медленно, почти театрально — и поднял на уровень глаз охранников.
— Я — следователь Инквизиции, — его голос был холодным, ровным, без малейшего намёка на эмоции. — В настоящий момент я нахожусь при исполнении служебных обязанностей. Вмешательство в действия следователя Инквизиции при исполнении квалифицируется как тяжкое государственное преступление и карается лишением свободы на срок от десяти до двадцати лет.
Он помолчал, давая словам дойти до адресатов.
— Сядете оба. Надолго. Очень надолго.
Охранники замерли, как будто налетели на невидимую стену. Переглянулись — быстро, почти незаметно — и я увидел в их глазах то, что видел много раз в глазах людей, оказавшихся между молотом и наковальней.
Они боялись графа — это было очевидно. Граф платил им зарплату, граф мог уничтожить их одним телефонным звонком, граф был их хозяином.
Но Инквизиция…
Это была отдельная каста. Формально их юрисдикция ограничивалась медициной и магией — надзор за лекарями, контроль оборота зелий, расследование лекарских ошибок. Но на деле этот спрут давно и намертво сросся с обычной полицией.
Там, где у жандармов заканчивались полномочия или не хватало знаний, в дело вступали люди в серых мундирах. У них были свои следователи, свои силовые группы и свои методы дознания, заточенные под тех, кто может убить касанием руки.
И если начальника местного полицейского участка граф ещё мог припугнуть титулом или звонком губернатору, то Инквизиция в Муроме была системой внутри системы. Замкнутой, корпоративной и пугающе эффективной.
Против неё титулы работали плохо. Потому что, когда речь заходила о магии и жизни людей, Инквизиция имела право вламываться в любые двери. И граф это прекрасно знал.
Охранники остановились.
Граф смотрел на Мышкина так, словно видел его впервые в жизни.
— Ты… — он задохнулся от возмущения. — Ты смеешь мне перечить⁈ В моей больнице⁈ Мне⁈
Далеко же зашел этот граф если считает областную больницу своей. Он думает что у него все и вся в кармане.
Мышкин убрал удостоверение обратно в карман и посмотрел на графа — спокойно, без вызова, но и без страха.
— Это не ваша больница, ваше сиятельство. Это государственное учреждение, финансируемое из казны Империи. И пока я нахожусь здесь, я являюсь представителем закона — того самого закона, который стоит выше любых титулов и состояний.
Он сделал шаг вперёд, и граф — огромный, властный, привыкший, что все расступаются перед ним — непроизвольно отступил.
— Я принял решение, — продолжал Мышкин, — что для спасения жизни пациентки и установления истины по делу Шаповалова лекарь Разумовский и его команда должны остаться здесь и продолжить лечение. Это моё официальное решение как следователя Инквизиции, ведущего расследование. Если вы хотите его оспорить — пожалуйста. Подайте жалобу. Напишите Императору. Дождитесь рассмотрения. Это займёт месяцы. А пока — отойдите и не мешайте нам работать.
Граф побагровел так, что я всерьёз испугался за его здоровье. Вена на его виске вздулась и пульсировала, как живая, а руки сжались в кулаки с такой силой, что побелели костяшки.
— Я тебя уничтожу! — прорычал он. — Размажу! Ты знаешь, кто я⁈ Знаешь, что я могу сделать с тобой одним телефонным звонком⁈
Мышкин усмехнулся — без веселья, без злорадства, просто констатируя факт.
— Знаю. Человек, у которого всё и все куплены. Судьи, прокуроры, журналисты, политики — все на вашей зарплате. Но вот незадача, ваше сиятельство…
Он сделал ещё один шаг вперёд, и теперь они стояли лицом к лицу — граф и инквизитор, деньги и закон.
— Вы ещё не успели купить меня. И пока вы играли в месть, преследуя невиновного человека, я был на стороне вашей жены больше, чем вы сами. Я искал правду, пока вы искали козла отпущения. Я пытался её спасти, пока вы пытались кого-то наказать.
Он выдержал паузу.
— Так что отойдите, граф. И не мешайте лекарям работать. Это в ваших интересах. Поверьте.
Тишина, повисшая в палате, была оглушительной. Я слышал, как пищат мониторы, как капает капельница, как хрипло дышит граф. Слышал, как бьётся моё собственное сердце — гулко, часто, словно пытаясь выпрыгнуть из груди.
Возможно, графу впервые в жизни дали такой отпор.
Я видел это по его лицу — по тому, как менялось его выражение, как гнев боролся с изумлением, как привычка командовать сталкивалась с непривычным ощущением бессилия.
И я понял, что нужно использовать этот момент. Пока граф в шоке, пока он не пришёл в себя, пока не нашёл новых аргументов.
— Ваше сиятельство, — я шагнул вперёд, встав рядом с Мышкиным. — Я прошу вас только об одном. Дайте мне время. До утра.
Граф перевёл на меня тяжёлый взгляд.
— У меня нет времени! У неё нет времени!
— Есть, — я говорил спокойно, уверенно, хотя внутри у меня всё дрожало. — Посмотрите на мониторы. Её состояние стабильно. Тяжёлое, да, но стабильное. Оно не ухудшается. Это уже хороший знак — это значит, что терапия работает, просто не так быстро, как мы надеялись.
Я обвёл взглядом палату — графа, охранников, Ерасова, который притих у двери.
— Но если мы сейчас уйдём… если мы прервём лечение… у кого-то ещё в этой комнате есть другие предложения? Другой диагноз? Другой план?
Мой взгляд остановился на Ерасове.
— Магистр? У вас есть что предложить? Кроме «ДВС-синдрома», который уже чуть не убил пациентку?
Ерасов открыл рот, закрыл его. Отвёл глаза.
Ему нечего было предложить. Он это знал, я это знал, все в этой комнате это знали.
Граф стоял неподвижно, и я видел, как в его голове идёт борьба — между яростью и здравым смыслом, между желанием наказать всех вокруг и пониманием того, что это ничего не изменит.
— Хорошо, — сказал он наконец, и каждое слово давалось ему с видимым трудом, словно он выплёвывал битое стекло. — До утра. Но если к утру не будет результата…
Он посмотрел мне прямо в глаза, и то, что я увидел в его взгляде, заставило меня похолодеть.
— … завтра судья будет рассматривать дело не только вашего дружка Шаповалова. Но и ваше. За мошенничество. За убийство по неосторожности. За всё, что я смогу на вас повесить. И поверьте, Разумовский, — я смогу повесить на вас очень многое.
Он развернулся и вышел из палаты — тяжёлым, шаркающим шагом человека, который несёт на плечах непосильную ношу. Охранники последовали за ним. Ерасов, бросив на меня последний взгляд — полный ненависти и злорадства — выскользнул следом.
Дверь закрылась.
И только тогда я позволил себе выдохнуть.
Несколько секунд мы стояли молча — я, Кобрук и Мышкин — словно солдаты после боя, которые ещё не до конца осознали, что выжили.
Потом Кобрук повернулась ко мне, и в её глазах я увидел вопрос — тот самый вопрос, который не давал покоя мне самому последние три часа.