— Пациент должен ответить на правильное лечение, — произнёс я медленно, чётко, чтобы каждое слово дошло до каждого присутствующего. — Если я прав — а я прав, — и это токсический васкулит, вызванный отравлением кадмием, то агрессивная иммуносупрессивная терапия должна дать быстрый и заметный эффект. Мы подавим воспаление, которое разрушает сосуды. Показатели начнут улучшаться. Состояние стабилизируется.
Я посмотрел на графа.
— Это и будет главным доказательством. Доказательством, которое нельзя подделать, нельзя оспорить, нельзя проигнорировать. Если моя теория верна — пациентка начнёт выздоравливать. Если я ошибаюсь — ничего не изменится. Всё просто.
Несколько секунд граф молчал, обдумывая мои слова. Я видел, как работает его разум — как он просчитывает варианты, оценивает риски, принимает решение.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Делайте.
Он повернулся к Ерасову.
— А вы, магистр… вы пойдёте с нами. Я хочу, чтобы вы своими глазами увидели, как рушится ваша ложь.
Ерасов побледнел ещё сильнее — если это вообще было возможно — и попытался что-то сказать, но граф уже отвернулся от него, как от пустого места.
— Мы идём в палату, — сказал я. — Прямо сейчас. И начинаем лечение.
Граф кивнул — коротко, резко — и повернулся к своим охранникам.
— Взять его, — он указал на Ерасова. — И чтобы не дёргался.
Амбалы двинулись вперёд с синхронностью хорошо отлаженного механизма. Ерасов попытался отступить, попытался проскользнуть мимо них к двери, но его уже держали за руки — крепко и профессионально, не давая пошевелиться.
— Вы не имеете права… — забормотал он. — Это произвол… Я буду жаловаться в Гильдию… Императору!..
— Жалуйтесь, — сказал граф равнодушно. — Потом. Если будет кому жаловаться.
Он направился к двери, и мы двинулись следом — странная процессия, направляющаяся в палату интенсивной терапии. Граф с лицом палача, идущего на казнь. Мышкин с выражением человека, который наконец увидел свет в конце тоннеля.
Кобрук, бледная и молчаливая, с глазами, полными надежды и страха. Я — с результатами анализа в руках и планом лечения в голове. И Ерасов под конвоем, бормочущий что-то невнятное и затравленно озирающийся по сторонам, как зверь, попавший в ловушку.
Фырк на моём плече тихо присвистнул.
— Ну и представление, двуногий. Прямо как в театре, только декорации настоящие и актёры не играют. Интересно, каким будет финал?
Я мысленно ответил ему:
— Хороший. Финал будет хорошим. Должен быть.
— Должен — это не обязательно, — философски заметил бурундук. — Но я тебе верю. Только тебе.
Палата интенсивной терапии встретила нас привычными звуками — мерным писком мониторов, отсчитывающих удары больного сердца, шипением аппарата искусственной вентиляции, который вдыхал жизнь в неподвижное тело, тихим гудением диализной машины, перекачивающей кровь через свои фильтры.
Пахло антисептиком, лекарствами и тем особенным запахом, который бывает только в реанимационных отделениях, — запахом борьбы между жизнью и смертью.
Анна Минеева лежала на кровати в том же положении, в каком я видел её вчера и позавчера, — бледная, неподвижная, опутанная проводами и трубками, как муха в паутине из пластика и металла. Её лицо было восковым, безжизненным, и только едва заметное движение груди говорило о том, что она ещё жива.
Но теперь я смотрел на неё другими глазами.
Теперь я знал, что с ней произошло. Знал, почему отказали почки, почему началось кровотечение, почему все предыдущие методы лечения не давали результата. Знал, кто виноват — и не врач-хирург, а магистр-диагност, который стоял сейчас у двери под охраной и дрожал мелкой дрожью.
И теперь я знал, как это исправить.
— Анна Витальевна, — я повернулся к Кобрук, которая стояла рядом, нервно сжимая руки так, что побелели костяшки пальцев. — Мне нужна ваша помощь.
Она вздрогнула, словно очнувшись от транса, и посмотрела на меня.
— Что нужно делать? — в её голосе не было ни тени сомнения, только готовность действовать.
— Пульс-терапия, — сказал я. — Метилпреднизолон, тысяча миллиграммов, внутривенно капельно. Разводим в двухстах миллилитрах физраствора, вводим медленно, в течение часа. Параллельно — мониторинг давления, пульса, сатурации каждые пятнадцать минут. И держим наготове адреналин на случай анафилактической реакции.
Пульс-терапия глюкокортикоидами — это тяжёлая артиллерия в лечении васкулитов, последний довод королей в войне с воспалением. Ударная доза гормонов, которая бьёт по иммунной системе со всей мощью, на которую способна современная фармакология.
Это агрессивное лечение, рискованное, с длинным списком побочных эффектов, но в данной ситуации — единственный шанс быстро переломить ход болезни.
Кобрук кивнула, и я увидел, как на моих глазах происходит трансформация. Администратор исчез. Чиновник исчез. Бюрократ, проводящий дни на совещаниях и бумажной работе, исчез. Передо мной стояла лекарь — настоящий лекарь, с опытом, уверенными руками и ясной головой.
Она подошла к шкафу с медикаментами, достала нужные препараты — флакон метилпреднизолона, пакет с физраствором, шприцы, системы для капельниц. Её движения были чёткими, экономными, профессиональными — ни одного лишнего жеста, ни секунды промедления.
Граф стоял у изголовья кровати, глядя на свою жену с выражением, которое я видел много раз на лицах родственников тяжёлых больных, — смесь любви, страха, надежды и отчаяния. Его руки дрожали, и он засунул их в карманы, чтобы скрыть эту слабость от окружающих.
— Она… она почувствует? — спросил он хрипло. — Когда лечение начнёт работать… она придёт в сознание?
— Не сразу, — ответил я честно, потому что ложная надежда хуже горькой правды. — Пульс-терапия — это не волшебная таблетка. Эффект будет нарастать постепенно, в течение часов, возможно суток. Но если я прав — а я прав, — мы увидим улучшение показателей уже сегодня. Давление стабилизируется, диурез увеличится, воспалительные маркеры начнут снижаться.
Мышкин стоял чуть в стороне, наблюдая за происходящим с профессиональным интересом следователя, который собирает доказательства для дела. Он достал из кармана блокнот и делал какие-то пометки — наверняка фиксировал каждую деталь для будущего отчёта.
Ерасов, всё ещё удерживаемый охранниками, стоял у двери и смотрел на меня с ненавистью — чистой, концентрированной, почти осязаемой. Если бы взгляды могли убивать, я бы уже лежал на полу с дыркой в груди.
— Это ничего не докажет, — прошипел он. — Даже если она поправится — это может быть простое совпадение! Спонтанная ремиссия! Вы не сможете доказать причинно-следственную связь!
— Замолчите, — сказал граф, не оборачиваясь, и Ерасов заткнулся, как будто ему заклеили рот.
Кобрук закончила готовить капельницу и подошла к кровати. Посмотрела на меня, ожидая подтверждения.
— Начинаем? — спросила она.
Я кивнул.
— Начинаем.
Она ввела иглу в центральный катетер — уверенно, без колебаний, — и открыла зажим. Прозрачная жидкость начала медленно капать в вену пациентки — капля за каплей, как песчинки в песочных часах, отмеряющие время до момента истины.
Все в палате замерли, глядя на безжизненное лицо Анны Минеевой, на цифры на мониторе, на капельницу с её мерным, гипнотическим ритмом.
Пульс — восемьдесят девять ударов в минуту. Давление — восемьдесят на пятьдесят пять. Сатурация — девяносто три процента.
Плохие показатели. Очень плохие. На грани критических.
Но сейчас — я верил в это, я знал это — всё начнёт меняться.
Фырк сидел на спинке соседнего кресла и смотрел на пациентку с выражением, которое я редко видел на его мордочке, — не сарказм, не ирония, а что-то похожее на надежду.
— Двуногий, — прошептал он. — Ты уверен? На сто процентов уверен?
— На сто процентов, — ответил я мысленно.
— Тогда я тоже уверен, — сказал бурундук. — Потому что ты ещё ни разу не ошибался. Ну, почти ни разу.