— Ты предлагала рассеяться и пережить, — сказал я.
— Предлагала, — сказала Хорста. — Меня не послушали, и теперь я вижу, что была неправа. Проверять план надо тем, чью пропажу народ переживёт. Кунице отстраивать пантеон заново, лекарь, после этой ночи нас останется мало и нас некому будет собирать. А черепаха своё отсидела.
Альдо отвернулся.
Возразить ей было нечего, я не стал унижать её возражениями, которых сам бы не принял.
— Принято, — сказал я. — Хорста, вы заходите первой. Сверху, из его слепой зоны, у него она есть, я видел, как он крутит головой. Входите в поток и идите через меня. Не останавливайтесь и не тормозите на входе, я не знаю, что делает труба с тем, кто в ней задержался.
— Не задержусь, — сказала она
— Дальше цепь, — сказал я. — Ррык.
Лев вошёл в дом, пригнув голову в дверях. От него шёл жар, шкура была в тёмных полосах, и на левую переднюю он уже совсем не наступал.
— Слушаю, лекарь, — сказал Лев.
— Ты берёшь передний край. Уговор такой, по моей команде голосом, все, цепью, без пауз, входите через меня и уходите в него. Никаких пропусков, очередей, никто не встаёт в сторонке и не смотрит. Кто медлит, тот ломает трубу. Ты держишь строй и заводишь их одного за другим.
— Понял, — сказал Ррык. — Слово «команда» какое?
— Услышишь, — сказал я. — Я скажу его вслух и громко.
— Хорошо. — Лев помолчал. — Я хотел бы пойти вместо неё.
— Ты нужен снаружи, — сказала Хорста. — Иди, лев, у тебя строй разваливается.
Оставалось последнее, я предложил это Люмьеру, который всё это время слушал через Ррыка.
— Он смотрит, — сказал орёл. — Он лежит и смотрит, и он не дурак. Как только вы соберёте всех над двором в один строй, он поймёт, что готовится, и уйдёт с места. Он ляжет иначе, закроет пасть, или отойдёт от черты. Вашу трубу он тогда просто не возьмёт.
— Верно, — сказал я. — Значит, показываем ему то, во что он поверит.
— Что именно? — спросил орел.
— То, что он уже слышал от нас сам, — сказал я. — В начале осады Хорста при нём предложила рассеяться и переждать. Он это слышал, он телепат и он слушал нас всю ночь. Вот эту версию мы ему и покажем. Духи проигрывают, они ломаются и уходят, черепаха оказалась права, лев остался ни с чем.
Хорста издала короткий звук, который у неё, наверное, означал смех.
— Ты хочешь, чтобы он поверил в мою трусость? — спросила она.
— Я хочу, чтобы он поверил в вашу правоту, — сказал я. — Он четыре тысячи лет сводил нас всех к арифметике. Пусть посчитает и это, а мы посмотрим, что он получит.
* * *
Небо начало пустеть в двадцать минут седьмого.
Уходили они не сразу, это была самая тонкая часть работы. Ррык увёл первую волну в сторону Владимира, но увёл так, будто её сломали, строй распался в воздухе, кто-то шёл боком, кто-то отставал, двое повернули обратно и снова ушли. За ними пошли вторые. Потом следующие, стайкой, все разом, как уходят те, кто больше не хочет знать, чем это кончится.
Змей поднял голову и следил.
Через десять минут над Муромом остались единицы. Через пятнадцать не осталось ни одного. Небо стало чёрным и совершенно чистым, впервые за эту ночь, и в разрывах туч я увидел звёзды.
Стало тихо.
Голос пришёл ко всем нам сразу, ленивый и очень довольный.
«Черепаха оказалась умнее льва», — сказал змей. «Я говорил, что дождусь. Он поверил, Лукумон. Восемьсот лет держал этот край и сдался за четыре часа».
Никто ему не ответил.
«Она права, между прочим», — продолжал он. «Разойтись и переждать, это единственное разумное, что было сказано в твоём доме за всю ночь. Жаль, что для вас, смертных, это не работает».
Мы вышли во двор.
Работали молча, потому что всё было обговорено внутри. Тарасов и Семён вынесли укладку и поставили её у самой черты, с внутренней стороны. Дефибриллятор Тарасов положил рядом и подключил, проверил заряд и оставил включённым. Кислородный баллон встал тут же, с маской и мешком. Артём принёс переносной монитор и катушку с проводами.
Коровин подогнал скорую задом, развернул её к границе и включил дальний свет.
Два конуса легли на снег, на золотую черту и на первый виток изумрудного тела за ней, двор стал белым.
Лена вышла последней, в куртке поверх формы, и встала у самой черты. Ордынская за эту ночь провела два русла, отдала обе руки Нике на переносе и час назад чуть не потеряла сознание у концентратора. Спать её никто не гнал, потому что это было бесполезно.
— Захар Петрович, — сказал я.
— Иду в дом, — сказал Коровин. — Фары оставляю. Не переживай.
Он ушёл в дом, к Нике, и закрыл за собой дверь.
Я стоял на крыльце и смотрел на свой двор, залитый светом фар, на четверых людей у черты и на голову за ней.
Хорста уже поднялась. Я не видел куда, и это было правильно.
Потом я спустился с крыльца.
* * *
Черту я пересёк на четвёртом шаге.
Никакого ощущения при этом не было, купол пропускает изнутри свободно, но снег за границей скрипел иначе, суше, я слышал этот скрип очень отчётливо, потому что больше во дворе не раздавалось ни звука.
Двадцать метров.
Я шёл прямо к голове, не сворачивая, не ускоряясь и не сбавляя считал шаги. На двенадцатом шаге он поднял голову с колец.
Он встал надо мной на высоту второго этажа.
Вблизи он был больше, чем казался из окна. Чешуя шла ровными рядами от подбородка вниз, каждая размером с ладонь, и между ними, ближе к стыку витков, я теперь и без Сонара различал свет. Изумрудные глаза с вертикальным зрачком опустились ко мне.
Я остановился в трёх метрах и поднял голову.
«Ты вышел, Лукумон», — сказал Змей.
— Да, — сказал я. — Забирай.
Он молчал.
Он изучал меня очень долго по меркам этой ночи, а я стоял и позволял ему это. Я знал, что он делает. Он искал подвох. Он четыре тысячи лет читал людей, торговался с ними, ловил их на условиях, и сейчас он проверял меня на всё, что знал и не находил, потому что искать было нечего.
Я действительно вышел умирать. Я не рассчитывал уцелеть, не держал в рукаве второго хода, не собирался хитрить в последний момент, и всё, что во мне было в эту минуту, читалось насквозь и совпадало со словами.
Это оказалось единственное, чего он не умел считать.
«Мне не нравится твоё спокойствие», — сказал Змей.
— Мне тоже, — сказал я. — Я предпочёл бы бояться.
«Ты идёшь на условия? Дом остаётся, женщина доживает, мальчик растёт».
— Ты дал слово, — сказал я. — Держи.
«Я держу слово четыре тысячи лет».
Ждать дальше было нельзя.
Драться Искрой я никогда не умел. Ни одному боевому приёму меня не учили, у меня оставалось только одно из того, чему меня учили, делать нужное тем, что есть под рукой.
Я открылся.
Так это можно назвать, и другого слова у меня нет. Я снял внутри себя всё, что обычно держу закрытым, всё, что бережёшь, чем дозируешь, что тратишь по капле на диагностику, русло и прижигание сосуда. Сонар, свет, тепло из груди, ту силу, которой я лечу, я выпустил это одним потоком, вперёд и вверх, прямо ему в пасть.
Змей дёрнулся.
Он принял поток на себя, и я успел увидеть, как он его читает, удар, атака, что-то, от чего надо закрыться. Он начал закрываться. Он раскрыл пасть, чтобы принять это на зубы, и тут же понял.
Это была не атака.
Это была еда. Чистая, горячая, человеческая, льющаяся сама, без сопротивления, ловушки и необходимости отнимать. Такого ему не подавали никогда.
Он рванулся ко мне и начал пить.
Щелчок я почувствовал физически, в середине груди. Это защёлкнулся рефлекс, который вырабатывался четыре тысячи лет и не имел выключателя.
Контакт установлен.
Тяга ударила по мне так, что двор пропал.
Я не понял, куда делся свет фар и голоса за спиной. В груди образовалось место, через которое из меня уходило всё сразу, со скоростью, которую я не мог замедлить и оценить. Первыми у меня отказали колени. Снег оказался прямо перед лицом, я успел выставить руки, подержался на четвереньках и сел на пятки.