— Твои мудрецы отмерили тебе не так много времени, — продолжал он. — Я слышал цифру. Они хорошие счетоводы, Лукумон, для смертных очень хорошие, и они ошибаются. В большую сторону.
Он дал этой фразе отлежаться. Умение держать паузу у него было четырёхтысячелетнее.
— Я могу спасти его, — сказал Змей. — Могу, Лукумон. Но у всякой помощи моего порядка есть цена, я назову её сразу, прямо, глядя тебе в глаза, потому что уважаю тебя и твою кровь. Тебе придётся выбрать, или ты, или твой сын. Двое не выживут.
Холод в кабинете стоял уже такой, что стекла окна тронул иней, тонкой ветвью от угла. Я смотрел в изумрудные глаза и молчал. Молчание было единственным, что я мог себе позволить, потому что всё остальное во мне в эту минуту хотело говорить, кричать и спрашивать, а этого было нельзя.
— Не отвечай сейчас, — Змей качнул головой, и кольца его пришли в движение, разворачиваясь к двери. — Ответы, данные в первую минуту, стоят дёшево, я не беру такой монеты. Подумай, Лукумон. Взвесь. Я не тороплю.
Он уходил так же, как пришёл, единым движением, не прощаясь, не завершив разговор ни по-людски, ни по-змеиному.
Я остался сидеть за столом, в пустом кабинете, среди схем операции, которую мы собирали три дня, и на этих схемах теперь лежала названная цена. Иней на стекле таял медленно.
Двумя этажами ниже, на минус первом, дышала под аппаратом моя жена.
Час спустя мы с Фырком закончили разбор.
Начал его Фырк. Он сполз со стола мне на колени, посидел так, унимая дрожь, и заговорил, глядя в тёмное окно:
— С ним нельзя договариваться, двуногий. Слушай меня. Ни о чём. Никогда. Не потому, что цена страшная. Цену он всегда назовёт честно, у них с этим строго. Он обманет в другом месте, там, где ты не догадаешься смотреть, всё будет чисто. Четыре тысячи лет, двуногий. Столько не живут те, кто платит по счетам до конца.
— И ещё, — Фырк повернул голову от окна. — Он прошёл мимо Шипы. Она сидит у койки твоей женщины, на посту, нюх у неё, тоньше моего. Она его не почуяла вообще, двуногий. Ни когда входил, ни когда вышел. Я почуял за полминуты, и то потому, что уже слышал этот холод. Он ходит по миру, как хочет, и виден только тем, кому сам разрешает. Помни это, когда будешь думать, что он ушёл.
— Согласен, — сказал я. — Сделки не будет.
Обсуждать тут было нечего. Существо, которое приходит к отцу больного ребёнка ночью, без зова, и предлагает жизнь сына за жизнь отца, не партнёр по сделке, чем бы оно ни было. Этот вопрос я закрыл.
Оставалось другое, и вот другое я собирался забрать себе целиком.
— Он сказал, что видел такое, — проговорил я вслух, для себя и для Фырка. — Видел. То, что растёт в моём сыне, уже было в мире. Этот факт он отдал мне бесплатно, по собственной небрежности или по расчёту, неважно. Если это было, об этом могли остаться записи.
— Записи смертных? Он же сказал, в книгах смертных этого нет.
— В книгах нет. — Я подтянул к себе чистый лист. — А теперь смотри, как складывается. Кровь Ники уходит в никуда, мозг гонит эритроциты, потерь нет, а крови меньше. Значит, из крови тянут не кровь. Из неё тянут то, что в ней несут, и в этой семье по этой части выбор небольшой. Из моей жены тянут Искру. Через кровь, потихоньку, месяц подряд.
Фырк развернулся на моих коленях и уставился на меня.
— Погоди, — Фырк сел столбиком. — А комок? Который у мальца в груди?
— А теперь главный вопрос, Фырк. Чем растёт ткань, в которой нет ни одного сосуда? Мы уже столько бьёмся над этим вопросом всем консилиумом, потому что ответ по нашей науке, ничем. Ткань так не может. — Я поставил на листе вторую точку и соединил их линией. — А Искра может. Ей сосуды не нужны, у неё свои русла, и по этим руслам она идёт туда, куда её тянут. Из матери тянут Искру. В сыне растёт то, что не питается кровью. Одна линия, Фырк. Я не могу пока её доказать, но я перестал искать две болезни. Болезнь одна.
— И на всей земле, — сказал я, — есть ровно один корпус записей о том, как ведёт себя Искра, когда её отбирают. Протоколы, циклы, кривые. Десять лет наблюдений на живых людях. Программа Радулова. Архивы у Канцелярии, взяты при разгроме сети.
Часы показывали половину второго ночи. В телефоне у меня был записан номер, данный вчера, с обещанием «отвечу сам, в любой час», и был человек, через которого Государя будили сорок лет подряд. Начинать следовало с него, порядок есть порядок даже в ночных штурмах.
Гольдман взял трубку на втором гудке, и голос у него был такой, будто на дворе полдень.
— Разумовский? У придворного лекаря не бывает ночи, есть телефон у кровати. Говорите.
— Филипп Самуилович. Мне нужен доступ к закрытым архивам программы Радулова. Всем: протоколы, журналы наблюдений, техническая документация установок. Спецбортом сюда, немедленно. Это может быть ключом к тому, что убивает Нику.
Он не задал ни одного вопроса из десятка, на которые имел право. Он сказал: «Не кладите трубку далеко», и в трубке стало тихо.
Перезвонил он через одиннадцать минут.
— Записывайте, хотя записывать нечего. Утром ящики будут во Владимире, к вечеру у вас. Допуск оформят задним числом, Государь велел передать: «сказано — действует». — Гольдман выдержал короткую паузу и добавил тоном, не терпящим прений: — И вот ещё что. Я сам к вам прибуду. Как чуял, что нужно будет срываться с места и ехать к вам. Не возражайте, я уже доложил Государю, что лечу, отменять теперь неловко нам обоим.
— Филипп Самуилович…
— В моём возрасте, голубчик, есть две привилегии: будить Государя и не слушать возражений. Обе сорок лет как мои. До завтра. Покажете мне схемы, я всё равно в самолётах не сплю.
Запрос ушёл. Ход был сделан. За окном стояла ночь четвёртого дня, и где-то в ней, между Муромом и Луной, существо с изумрудной чешуёй считало, что оставило меня взвешивать его цену.
Я взвешивал доступ через пятое межреберье.
Утренний штаб собрался в девять, и на столе впервые лежало то, что можно было назвать протоколом.
— Доступ выбран, — Семён вёл доклад стоя, по своей манере, с указкой у негатоскопа. — Тридцать восемь мировых случаев разобраны, четыре китайских от Филиппа Самуиловича легли последним слоем. Гистеротомия по передней стенке, окно четыре сантиметра, плод не извлекается, работаем в амниотической среде через операционное окно. К грудной клетке, переднебоковой мини-доступ по четвёртому межреберью, он даёт угол на переднее средостение при таком положении плода. Весь мировой опыт кончается на границе грудной клетки, командир. Дальше в литературе белое поле. Дальше только ты.
— По китайской части дополню, — Гольдман прибыл рано утром, как обещал в трубку, и сидел в углу штаба на правах человека, которому никто не решился предложить отдохнуть с дороги. — Кейсы третий и четвёртый, Гуанчжоу, доступ тот же, четвёртое межреберье, оба плода дожили до срока. Протоколы у Семёна, я перевёл дословно, включая то, что коллеги написали между строк. И ещё одно, Илья Григорьевич. На операции я встану вторым контуром по матери, рядом с Артёмом. Сорок лет я слежу за одной семьёй, послежу и за вашей. Это не обсуждается, это ставится в известность.
— Принято, Филипп Самуилович. В протокол. Артём.
— План двойного наркоза. — Артём разложил свои листы, — Мать, глубокая анестезия с управляемой релаксацией матки, токолиз фоном, давление держим в коридоре сто десять, сто тридцать, ниже нельзя, плацента не простит. Плод, своя анальгезия и своя миорелаксация, дозы по расчётной массе, введение внутримышечно под контролем УЗИ до первого разреза по его коже. Мониторинг раздельный, матери полный, плоду, стерильный датчик ритма прямо в операционном поле. Я такого никогда не делал, Илья. Никто не делал. Но схема у меня есть, и за каждую цифру в ней я отвечаю.
— Принято. Тарасов, реанимация.
— Пациентка стабильна четвёртые сутки, — Тарасов докладывал глядя поверх наших голов в точку. — Седация управляемая, вентиляция без осложнений, гемофильтрация идёт непрерывно, аппарат меняли один раз по регламенту. КТГ плода пишем круглосуточно, ритм в коридоре нормы. Окно стабильности держу. Но докладываю прямо, командир, держу я его на аппаратах, а не на её резервах. Резервы расходуются. Это видно по мелочам, которые в сводку не попадают.