Мы стояли перед стеклом в ряд, я, Шаповалов, прибежавший из основного корпуса прямо в операционном, Кобрук, Зиновьева с распечатками, Тарасов, Артём.
— Докладываю по лаборатории, — Зиновьева положила листы на стол, но смотрела не в них, цифры она знала наизусть. — Стабильность на мониторе обманчива. Креатинин, вчера утром девяносто шесть, сегодня к полудню сто семьдесят восемь. Диурез тридцать миллилитров в час и снижается. Белок в моче три и два грамма, это уже не граммы тревоги, это граммы потери. Калий пять и три, ползёт. Гемоглобин девяносто шесть, и куда уходит кровь, я по-прежнему сказать не могу. Интоксикация нарастает. Почки сдают, Илья. По моей кривой у нас не недели. У нас дни, и я не уверена, что во множественном числе.
Время, которое мы вчера вечером отмеряли себе на диагностику, консилиумы и литературу, сгорело за одно утро.
— Варианты, — сказал я. — Вслух. Все.
— Родоразрешение, — сказал Тарасов, потому что кто-то должен был сказать это первым, и по его лицу было видно, что он знает цену варианту. — Кесарево сейчас, мать разгружаем.
— Двадцать четыре недели, — отозвалась Кобрук. — Шестьсот пятьдесят граммов. Лёгкие не готовы даже под гормональной подготовкой, которой у нас не было. После материнской гипоксии и такого криза шансы ребёнка, единицы. И главное, он выйдет наружу вместе со своим образованием. Если эта штука продолжит расти в недоношенном теле, мы просто перенесём смерть из матки в кювез. Я против.
— Ждать и вести консервативно, — сказал Артём и сам же закончил: — По цифрам Зиновьевой это означает выбирать, на каком дне недели мы потеряем почки, а за ними мать. Снимаю.
В ординаторской стояла тишина. Шаповалов, который до сих пор стоял молча, глядя через стекло на женщину, которую три недели сторожил в красном боксе, сказал одно слово. Спокойно, как говорят давно решённое:
— Операция.
Никто не переспросил, какая. Все в этой комнате понимали, убрать образование, не вынимая ребёнка. Внутриутробно. То, что делали в мире тридцать восемь раз по реестру Семёна, но не в грудной клетке плода на таком сроке, и ни разу, не зная, что именно удаляешь.
Спорить я не стал. Это слово я сказал себе ещё утром, на бегу, между вторым этажом и лифтом, с тех пор оно лежало готовое во мне. Вся дальнейшая ночь с атласами была уже про него.
— Операция, — повторил я. — Вопрос не в «надо ли». Вопрос в доступе, в сроке и в том, кто встанет к столу. Ответы будут завтра к утру, я работаю над ними с командой. Тарасов, койка и мониторинг, окно стабильности беречь как боезапас. Зиновьева, кровь каждые тридцать минут, любой сдвиг — мне немедленно, в любой час.
Они разошлись по постам. Я остался у стекла один и смотрел на Нику, на ровное движение её груди в чужом, заданном аппаратом ритме, на второй монитор, где стучало сто тридцать восемь в минуту сердце, до которого не доставал ни один мой дар.
Достанет скальпель.
* * *
Зов пришёл к Ррыку в полдень, через привязь Хранителя, и звучал он набатом.
Так Совет не созывали при его жизни ни разу. Знак срочного сбора горел в привязи красным, без формулы повестки, имени докладчика, и лунная дорога открылась ему прямо с крыши, минуя все положенные пороги. Уже одно это говорило, случилось то, под что писали самые старые страницы протокола.
Амфитеатр был полон.
Ррык не видел его полным никогда. Ярусы уходили вверх и все были заняты, до самой темноты, духи прибывали ежесекундно, лунный свет лежал на тысячах спин, крыльев, панцирей. Люмьер стоял на председательском месте. Хорста сидела в своей ложе первого яруса, ее оба глаза были открыты. Альдо Ррык нашёл в тени боковой ложи, встал рядом, куница коротко повёл ухом, отмечая его.
В центре арены, свернувшись невысоким холмом колец, лежал Змей.
— Почтенные Старейшины. Народ, — голос Великого Обвинителя шёл негромко, тишина ярусов сама несла его вверх. — Я созвал вас правом, которым не пользовался четыре тысячи лет, прошу простить мне резкость созыва. Откладывать было нельзя. Слушайте, и пусть услышит каждый.
Он поднял голову, медленно обвёл взглядом ярусы.
— Наш народ начал угасать.
Амфитеатр не шелохнулся. Слова были слишком велики, чтобы отозваться сразу.
— Сиверко, филин с беломорских скал, хранивший северные леса восемь веков. Его сосны стоят пустые с прошлого полнолуния. Нерль, выдра с волжских плёсов. Её перекаты молчат. Хопёр, барсук со степных балок, тишайший из нас. Ушёл, не простившись ни с кем, и нора его холодна. Трое, почтенные. Трое за один оборот луны. Никто из них не был ранен, не встречал ловушек, не тратил себя на смертных. Они угасли. Истаяли, как не таяли духи со времён, о которых этот Совет предпочитает не помнить.
И тогда амфитеатр отозвался.
Разноголосый звук пошёл по ярусам, из тысяч глоток сразу, и в этом звуке Ррык, восемьсот лет ходивший среди людей, безошибочно узнал то, что у людей зовётся паникой. Народ, всю свою историю считавший себя вечным, услышал имена своих мёртвых. Кто-то выкрикивал вопросы, кто-то звал по именам исчезнувших, с верхних ярусов требовали слова, Люмьер ударил светом о базальт, восстанавливая порядок, свет послушались не сразу.
— Я скажу, когда это началось, — голос Змея прошёл сквозь шум, и шум опал. — Это началось после того, как мы открыли себя смертным. Мы подписали допуски, послали целителей в их больницы. Мы дышим с ними одним воздухом их городов. Смертность, их природа, почтенные, я спрашиваю Совет, почему мы решили, что их природа не заразна? Три имени за один месяц Пакта. Совпадение? Возможно. Но Устав не велит нам верить в совпадения, когда счёт идёт на жизни народа.
— Обвинитель искажает время! — Люмьер шагнул от председательского места, свет его поднялся. — Угасание старших описано в свитках задолго до всякого Пакта! Совет, не позволяйте страху…
— Сколько ещё имён, председатель⁈ — крикнули с третьего яруса, и крик подхватили. — Сколько имён тебе нужно⁈
Люмьер остался стоять, но голос его утонул. Ррык видел со своего места, как это делается, Змей не спорил с председателем, он просто дал залу кричать за себя.
— Я не прошу Совет отменять Пакт, — сказал Змей, когда крик стал стихать. — Я прошу полномочий. Чрезвычайных, на время расследования, право дознания в любых владениях, право изоляции всякого, чьё угасание началось, право приостанавливать любые контакты со смертными, если следствие того потребует. Когда угроза будет найдена, я сложу полномочия перед этим Советом. Голосуйте, почтенные. Каждый, за свой собственный срок.
Голосование заняло меньше времени, чем доклад. Лапы в знак согласия поднимались по ярусам лесом, снизу доверху, тысячами, и Ррык, обязанный голосовать как Хранитель, впервые за восемьсот лет не поднял знака вовсе, в этом лесу его пустая лапа ничего не значила. Люмьер голосовал против, один, свет его горел над председательским местом одиноко. Хорста никак не проголосовала. Она сидела с открытыми глазами и молчала.
— Совет постановил, — произнёс Люмьер то, что обязан был произнести, слова легли на арену, как приговор.
В тени боковой ложи Альдо придвинулся к Ррыку вплотную и заговорил ему в самое ухо, так тихо, что тише не бывает даже в астрале:
— Хранитель. А ты заметил? Он стал крупнее. Кольца толще. Чешуя ярче. Я смотрю на него и я знаю его размер, как знаю свой хвост.
— Вижу, — так же тихо ответил Ррык. Шерсть на его загривке стояла с середины доклада, и класть её на место он не стал. — И скажу тебе, что мне кажется, куница. Мне кажется, угасание наших братьев, его рук дело. Он их жрёт.
Альдо не ответил ни да, ни нет. Доказательств не было ни у одного из них, а слово без доказательств против Великого Обвинителя теперь, после этого голосования, не стоило воздуха, потраченного на его произнесение.
Внизу, в центре арены, Змей неторопливо укладывал кольцо на кольцо, и свет Луны уходил в его чешую без остатка. Народ расходился с ярусов молча. Расследование получило следователя, страх получил хозяина, и хозяин сворачивался сейчас в центре мира духов, никуда не торопясь.