Я позвал Серебрянного к себе в кабинет почти сразу, не откладывая.
Он вошел через несколько минут, готовый, как я думал, додавливать вчерашнее. Шагнул через порог и остановился.
В кабинете его ждали пятеро. Ррык развалился поперёк ковра. Фырк сидел на столе свесив подпаленный хвост. Ворон чернел на спинке кресла, Шипа свернулась на подоконнике, Айла висела на шторе.
Серебряный, чующий астрал лучше всякого зрения, ощутил всю эту древнюю силу, набившуюся в мой тесный кабинет, и я увидел, как дрогнуло его лицо. Он так и стоял на пороге, считывая то, чего не ждал.
— Они вернулись, — сказал он.
— Все трое, — подтвердил я. — Сегодня днём. Садитесь, Игнатий. Я позвал вас не спорить, а послушать. Из первых уст, чтобы вам потом не пересказывать с моих слов.
Он медленно опустился в кресло, не сводя глаз с духов и кивнул. Я повернулся к своим.
— Расскажите ему. Что видели у хаба.
Ворон показалася Серебряному первый и скрипуче заговорил:
— Хаб настоящий. Огромный. Завод, — он щелкнул клювом. — Не узел. Сердце паутины.
— Это не логово, это фабрика смерти, — подхватила Шипа, и ее здоровое ухо прижалось к голове. — Они туда сгоняют наших. Духов. Сотни. И перемалывают досуха на чистую силу, а пустую шелуху выбрасывают. Я близко не подошла, отшатнулась. Такого даже я никогда не видела.
— А я подошёл, — буркнул Фырк, и в голосе его не было обычного бахвальства, одна усталая злость. — Под самую глушилку залез. И вот что скажу. Главное не в том, какой он большой. Главное в том, что он сдох.
— Что значит сдох? — подался вперёд Серебряный.
— То и значит, — Фырк повернул к нему рыжую морду. — Реактор хаба, та махина, что гнала через себя всю краденую силу, в один миг встал. Я сам видел. Только что гудел и вдруг разом погас, будто кто-то рубильник выдернул. Такая тишина настала, что я аж присел. И эту ночь запомнил намертво. Глухая была ночь, двуногий, самая что ни на есть собачья. В такую всякая порядочная тварь третий сон досматривает, а я там, голодный, на пузе под глушилкой загибаюсь. Часа три примерно было. Вот в эту самую глухомань он и сдох, твой реактор.
У меня внутри всё опустилось.
Я и сам уже сложил это, но услышать вслух, от того, кто видел, было другое. Моя мать была живым руслом хаба. Тем самым, через которое Радулов гнал в свою фабрику колоссальные объёмы Искры. Я перерезал поводок, отнял у него русло, и фабрика осталась без главного притока. Реактор погас.
— А дальше, — продолжал Фырк, — на хабе началась суматоха. Я чуял. Они там заметались, как муравьи. И хозяин, тот, кто всем заправлял, понял, что свой главный реактор он потерял. Насовсем. И знаешь, что он сделал?
— Что? — тихо спросил я.
— Все бросил, — сказал Фырк. — Перевёл хаб на какой-то малый, автономный ход и сорвался с места сам. Лично. Снялся и ушёл. Я пытался взять след, но он растворился, будто его и не было. Ушёл в тень, двуногий. Радулов больше не сидит в своём хабе. Он где-то снаружи.
Серебряный слушал, и я видел, как он меняется. Из него уходил чиновник, тот, что вчера давил меня предписаниями и активами. Проступал кто-то другой, жёсткий, быстрый, оперативник, привыкший считать угрозу. Он потёр висок, поморщившись от боли, и заговорил.
— Скверно, — проговорил он. — Это очень скверно, Разумовский. Пока Радулов сидел в хабе, привязанный к своей машине, он был предсказуем. У него был адрес. Была пуповина, за которую его можно было дёргать. А вы её перерезали, — он поднял на меня глаза, и в них не было упрека, одна холодная тревога. — Вы выпустили джинна из бутылки. Без привязи к хабу, без машины, которую надо стеречь, Радулов стал опаснее. Ему больше нечего защищать и нечего терять. Он свободен, зол, и где-то рядом. Уже не за тысячи вёрст.
Картина сложилась. И от этой картины в кабинете стало холодно.
Духи замолчали. Доклад был окончен, и в кабинете повисла тишина, в которой каждый переваривает услышанное. Я дал ей повисеть. Потом перешёл в наступление, ради которого, на самом деле, всё и затевал.
— Теперь моя очередь, Игнатий, — сказал я, поднимаясь из-за стола. — Вчера вы пришли ко мне с ультиматумом. Он стоял на одном простом доводе. Вы сказали, что мой Пакт разорван. Что духов у меня раз-два и обчёлся, и тех выжали, потому защитить мать в Муроме мне нечем. И единственное спасение для неё, мол, ваш московский бункер. Так?
— Так, — сказал Серебряный, уже понимая, к чему я веду.
— А теперь оглянитесь, — я обвёл рукой кабинет. — Пакт цел. Все вернулись. Перед вами пятеро древних Хранителей, старше вашей Канцелярии, старше всей вашей Империи, вместе взятой. И они стоят на охране моей матери. Не по приказу, а по своей доброй воле. Скажите мне, Игнатий, какой ваш московский бункер, какой имперский контур перекроет эту защиту? Назовите. Я подожду.
Серебряный молчал. Я видел, как он лихорадочно ищет ответ и не находит. Его вчерашний довод, такой железный и неоспоримый, рассыпался у него в руках в прах. Пятеро древних духов перевешивали любые имперские контуры, и он, чующий их силу лучше меня, понимал это яснее всех.
И вот тут с него слетела маска.
Я никогда не видел Серебряного таким. Этот человек, про которого говорили, что у него ни одной лишней эмоции, что он выдаёт сведения по капле и не повышает голоса ни при каких обстоятельствах, вдруг вскочил с кресла, и его лицо пошло пятнами.
— Да вы упрямый баран, Разумовский! — рявкнул он, и от его крика дрогнули стёкла. — Упёртый, самовлюблённый баран! Вы хоть понимаете, с чем играете? Радулов на свободе, он рядом, он потерял всё и ему нечего терять! А вы тут козыряете своими духами и тешите своё самолюбие! Вы готовы поставить под удар её жизнь, лишь бы доказать мне, что вы тут хозяин! Это не храбрость, это эгоизм! Вы прикрываетесь матерью, чтобы потешить собственное эго!
— Эго⁈ — я тоже нахмурился, шагнув ему навстречу. — Это вы про эго мне говорите? Вы, который хочет запереть больную женщину в государственном сейфе и поставить на ней бирку «артефакт»? Я её сын! Я вытащил её из ада голыми руками, пока вы решали, как удобнее её конфисковать! И я не отдам её в новую клетку, ни вашу, ни чью!
— В клетку, которая её защитит! — заорал он в ответ. — Дурак! Слепой дурак! Я пытаюсь её спасти!
Воздух в кабинете звенел, духи ощетинились, искры пошли по шерсти Ррыка. Мы стояли друг против друга, два взрослых мужика, и орали в голос, и я в его крике слышал уже не чиновника.
Сквозь ярость переигранного на своём поле игрока в нём прорывалось другое. Страх. Настоящий, личный страх за эту женщину, которую он когда-то знал и которую теперь не мог спасти от меня, спасающего её по-своему.
Он бесился не оттого, что я его переиграл. Он бесился, потому что за этой женщиной у него стояло что-то своё, давнее, из той жизни, о которой он никому не рассказывал, и он не мог достучаться до меня, заслонившего её собой.
И от этого понимания мне стало тяжело орать дальше.
И в это время, на пике, пронзительно зазвонил телефон.
Мы оба осеклись.
Звенело у Серебряного, во внутреннем кармане пиджака. Магистр запнулся, осёкся. Злость на его лице сменилась напряжением. Он вынул аппарат, незнакомой мне казённой модели, и глянул на экран.
Я увидел, как он переменился в лице.
Краска отлила, пятна ярости сошли, губы поджались. Он смотрел на высветившийся номер так, как смотрят на то, чего не ждали и чему не рады. Вся его недавняя ярость мгновенно испарилась, уступив место собранному, напряженному вниманию человека, которому звонят сверху, оттуда, откуда не отмахнешься.
— Прошу прощения, — бросил он мне сухо, уже другим голосом, и отвернулся к окну, прижав трубку к уху. — Серебряный слушает.
Я стоял за его спиной и не уходил. В моем кабинете он мог соблюдать какие угодно приличия, но это был мой кабинет, и я не собирался выходить за дверь.
— Да, — сказал Серебряный в трубку. — Да. Я понимаю, — пауза. Он слушал, и я видел, как с каждым словом, доходящим до него оттуда, плечи его напрягаются всё сильнее. — Но, ваше… да. Да, я понимаю. Ситуация под контролем, я как раз нахожусь… — его оборвали. Он замолчал, слушая. Брови сошлись, на скуле дернулся желвак.