Я не назначил его просто потому, что мне в голову не пришло искать яд там, где я ждал последствий операции. Хирург во мне думал про скальпель и про титановые клипсы. А думать надо было как токсиколог. Старый лис, сорок лет проездивший на чистой клинике без всякой Искры, увидел то, что проглядел мастер-целитель с астральным зрением. Будет мне урок на всю оставшуюся практику.
А тормоз можно отпустить. Вымыть остаток. Связать его, нейтрализовать, прогнать кровь через колонку, способов несколько, и любой из них я готов был начать прямо сейчас.
Плазмаферез как первый заход, сорбция как второй, и поднять дозу хелатора, который уже капал ей в вену по поводу металла. Каждый из этих инструментов лежал в нашей реанимации, ни одного не надо было выпрашивать из столицы.
— Илья? — Ника подалась вперёд. — Что там?
Я не ответил, не смог сразу. Она выхватила бланк у меня из пальцев, пробежала глазами колонку, нашла обведённую строку. И тихо ахнула, прижав ладонь ко рту.
Фырк не выдержал. Он взлетел мне на плечо и заскакал по нему, цепляясь за ворот.
— Да что там⁈ — заверещал он. — Двуногие, не доводите до инфаркта! Я не умею читать ваши куриные каракули! Хорошее или плохое⁈
Я оторвал взгляд от бумаги и посмотрел на Анну, на ровную грудную клетку, на слабые собственные вдохи поверх ритма аппарата, на лицо, которое третьи сутки не приходило в себя.
С подоконника беззвучно спланировала Айла и повисла над кроватью. Ее серебристый мех светился слабо, огромные тёмные глаза смотрели туда, куда не доставал ни один анализ.
— Я говорила, что нужна ближе к телу, Лукумон, — сказала летяга тихо. — Вот зачем. Когда станешь вымывать чужое из её крови, я буду видеть её Искру, родную, ту, что задавлена чужим наркозом. Я почувствую, когда она встрепенётся, и скажу тебе за минуты до того, как это поймают приборы. Первый вздох души ни один монитор не уловит. А я уловлю.
И от этих слов то, что было у меня в руках сухой колонкой цифр, вдруг стало планом, у которого есть исполнитель на каждый этап. Я лечу, приборы считают, Айла смотрит туда, где кончается медицина. Впервые за три дня я держал в руках не вопрос, а ответ.
— Теперь я знаю, как привести её в чувства, — сказал я.
* * *
Семён стоял в коридоре оперблока у окна и смотрел во двор, где люди в форме таскали из фургонов ящики, кулаки у него сжимались сами собой.
— Забрали, — сказал он. — Просто пришли и забрали пациента. Мы же почти начали, Лена. Поле было готово, контур заправлен, Илья Григорьевич уже скальпель занёс. Ещё бы минута. А они вломились, как к себе домой, помахали корочками и всё. Где это видано, чтобы хирургию останавливала контора с бляхами?
Лена стояла рядом, у того же окна. Она не спешила отвечать, она вообще никогда не спешила, и Семён заметил за собой, что эта её неторопливость действует на него лучше любого успокоительного. Потом она подняла руку и легко, едва касаясь, накрыла его кулак своими пальцами. Кулак сам собой разжался.
— У них своя работа, Сёма, — сказала она тихо. — Цепные псы Канцелярии. Им сказали, они принесли, им сказали, они забрали. Злиться на них бессмысленно. А то, что они делают с Ильёй Григорьевичем, — она помолчала, подбирая слова, — это куда больше нашего пациента. Страшнее, и важнее. Мы с тобой видим один каменный труп, который оказался живым. А он видит всю цепочку, откуда такие трупы берутся, кто их делает и сколько их ещё будет. Мы спасаем по одному. Он пытается перекрыть кран. Это разные весовые категории, и хорошо, что в этой второй стоит он, а не мы.
Семён слушал её и думал о том, как сильно изменился за эти месяцы.
Год назад он был «Пончиком», хомяком-ординатором, который трусил на каждой операции, прятался за спины и считал себя бездарностью. А сейчас он отграничивал перфорации, держал в руках аорту, разгадывал диагнозы, на которые у профессоров уходили недели. Все вокруг говорили, школа Разумовского. Ординатура у Ильи Григорьевича и вправду стоила трёх университетов Империи, там, где других учили по книгам, его учили по живому, у стола, без права на ошибку и без скидок на молодость.Семён, даже на третий класс целителя пока не сдал, при этом оперировал на уровне иного мастера. Вот что делала школа.
Но была и вторая причина, про неё он не говорил вслух никому, потому что причина эта стояла сейчас рядом и держала пальцы на его руке.
Лена. Когда она была рядом, в его голове будто наводили резкость. Диагнозы складывались сами, страх уходил, руки переставали дрожать. Она верила в него. Спокойно, без слов, просто фактом своего присутствия, эта вера работала в нём, как катализатор работает в реакции, сама не меняясь, заставляет всё остальное идти быстрее и чище. С ней он был умнее, смелее, чем без неё. И он начинал подозревать, что это и называется тем словом, которое он пока не решался применить даже мысленно.
Лена повернулась и посмотрела на него, своими тёмными спокойными глазами, ее пальцы всё ещё лежали на его руке. Между ними, в полосе солнечного света из больничного окна, сгустилось молчание, от которого у Семёна разом пересохло во рту и забылись все менталисты на свете.
Он уже почти решился что-то сказать, что именно, он и сам не знал, когда коридор содрогнулся от тяжёлых шагов.
Коровин подходил неспешно, вразвалку, лицо у него было непривычно хмурым.
— Не хочу прерывать ваш симпозиум, голубки, — пробасил он, и Семён отдёрнул руку, а Лена спокойно осталась стоять как стояла. — Но придётся. Нас ждут. Столичный менталист собирает всех в ординаторской. Велено явиться немедленно.
— Опять, — поморщился Семён. Щёки у него горели. — Сейчас, значит, на пару с Ильёй Григорьевичем будут песочить нас за драку. Готовься, Лена, к второй порции.
— В том-то и закавыка. — Коровин качнул тяжёлой головой, и хмурость на его лице не разгладилась. — Ильи Григорьевича не будет. Он у матери, его не звали. Сдаётся мне, ребятки, этот столичный хрен что-то затеял за спиной шефа. Иначе зачем собирать команду без командира.
В ординаторской их уже ждали.
Зиновьева и Тарасов сидели по одну сторону длинного стола, оба мрачные. У Тарасова на переносице темнел свежий пластырь, память об утренней свалке. А во главе стола, на месте, которое обычно занимал Илья, сидел магистр Игнатий Серебряный.
Семён переступил порог и сразу, кожей ощутил давление. От менталиста исходила нависающая тяжесть, заполнявшая ординаторскую. Серебряный не делал ничего особенного, он сидел, сложив перед собой руки, безупречный и спокойный. Но воздух вокруг него был гуще, чем везде, Семён вспомнил, кто этот человек на самом деле. Не интриган в дорогом костюме. Цепной пёс самого Императора, один из тех, на ком держится тайная власть Империи.
Краем глаза он увидел, что Лене тоже не по себе, она побледнела, держалась прямее обычного. Они сели рядом, и под столом, незаметно для чужих глаз, её рука нашла руку Семёна и крепко сжала. Он сжал в ответ. Так было легче им обоим.
Дверь распахнулась, и в ординаторскую стремительно вошёл барон фон Штальберг. Энергичный, оживлённый, с дежурной улыбкой человека, который привык входить в любую комнату хозяином и разряжать любую обстановку светской лёгкостью.
— О, какие молодцы, как оперативно собрались! — Он потёр ладони и направился было к своему обычному месту. — Магистр, рад вас видеть в наших стенах. Как доехали? Дороги у нас, признаюсь, не столичные, трясёт немилосердно, я всё барону Каменскому пеняю…
— Сядьте, барон, — Серебряный не повернул головы. Ровный холодный голос упал в комнату и придавил собой говор барона. — И помолчите.
Барон осёкся. Улыбка сползла с его лица, он растерянно моргнул, открыл рот, закрыл и сел на ближайший стул, сразу растеряв весь свой светский лоск, став меньше и тише.
В ординаторской повисла тишина.
Серебряный неторопливо обвёл взглядом команду Ильи, одного за другим, Зиновьеву, Тарасова, Коровина, Семёна, Лену, от этого взгляда хотелось проверить, всё ли ты сделал в жизни правильно. Потом он чуть подался вперёд.