Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Закрыл глаза.

И провалился.

Тёплые прикосновения.

Чья-то рука скользила по спине. Мягко, медленно, по кругу. Так гладят кошку или ребёнка, когда хотят успокоить, а не разбудить. Ладонь знакомая: узкая, с длинными пальцами, с шершавым колечком на среднем, которое чуть цеплялось за ткань при каждом проходе.

Я знал эту руку. Знал до того, как открыл глаза.

Вероника.

Сознание возвращалось рывками, как поднимается подводная лодка — слой за слоем, от тёмного дна к светлой поверхности. Диван. Комната отдыха. Запах кофе — свежего, а не вчерашнего. За окном темно. Темно?

Я открыл глаза.

Вероника сидела на краю дивана, подогнув ноги, и смотрела на меня с тем выражением, которое я видел у неё всего несколько раз — когда она приходила ко мне после ночных смен, и в её глазах смешивались нежность и тот тихий, неозвученный страх, который испытывают близкие лекарей: «а вдруг однажды он не проснётся, потому что на этот раз отдал слишком много».

— Совсем потерялся, лекарь? — голос тёплый, чуть насмешливый, с той хрипотцой, которая появлялась у неё по вечерам. — Ты проспал двенадцать часов. Уже вечер.

Двенадцать часов.

Я сел. Позвоночник хрустнул в трёх местах, плечи отозвались тупой болью, шея повернулась с протестующим скрипом. Тело чувствовало себя так, будто его разобрали на запчасти, промыли и собрали обратно — всё работало, но с люфтом.

— Двенадцать? — переспросил я.

— Двенадцать, — подтвердила Вероника. — Семён никого к тебе не подпускал. Сказал: «Шеф спит, будить запрещено, по всем вопросам — к Тарасову». Кобрук заглядывала, кивнула и ушла. Даже Штальберг не стал тебя дёргать, а для него это — подвиг самоотречения.

— Черт. Двенадцать часов. Серебряный же! — воскликнул я, подпрыгнув на месте.

— Успокойся, герой, — улыбнулась Вероника. — Он еще не выходил на связь.

Фух, отлегло.

Я потёр лицо. Щетина. Колючая. Кобрук сказала «побрейся» — когда это было? Вчера? Позавчера? Дни слились.

Но голова была ясной. Кристально, звеняще ясной, как бывает после настоящего, глубокого сна, которого организм ждал давно и наконец дорвался. Мысли выстроились в ряд, без хаоса и шума. Москва. Серебряный. Фырк. Ворон. Демидов. Задание. Пока можно выдохнуть.

— Кажется, мне это было нужно, — сказал я и потянулся до хруста в костях. Позвонки щёлкнули, суставы отозвались, и что-то внутри грудной клетки расправилось — не физическое, а то, другое, что сжимается от усталости и распрямляется от отдыха. — Как дела с домом?

Вероника улыбнулась краешком губ, так улыбаются люди, у которых хорошие новости, но они хотят подать их красиво.

— Я связалась с риелтором и хозяевами, — сказала она. — Они жутко извинялись за накладку с детской долей. Юридически всё оказалось сложнее, чем они думали, но они подключили лучших юристов и обещают утрясти за пару недель. Так что наши льняные шторы откладываются ненадолго.

Наш дом. В мире, где астральные паразиты лезут в мозги, а на федеральных трассах устраивают засады, — она выбирала шторы. И в этом было столько здоровой, нормальной, настоящей жизни, что я чувствовал, как от одной мысли об этом что-то тёплое разливается в груди.

— Пара недель — это ничего, — сказал я. — Шторы подождут.

Я наклонился к ней и поцеловал. Медленно, так целуют люди, которые знают, что никуда не денутся друг от друга, и поэтому могут позволить себе не спешить. Её губы пахли чаем и чем-то сладким — она ела печенье. Похоже овсяное, которое Коровин приносил в ординаторскую пачками.

— Пойдём, — сказал я, поднимаясь. — Проверим, как там мои пациенты.

Вероника встала, оправила волосы, подала мне ботинки. Я зашнуровал их — на этот раз пальцы слушались с первой попытки, двенадцать часов сна починили то, что сутки бодрствования сломали.

Коридор Диагностического центра в вечерние часы был другим. Тише. Мягче. Дневная суета улеглась, ночная ещё не началась, и в этом промежутке больница дышала ровнее, как пациент между процедурами.

Дежурное освещение давало тёплый, приглушённый свет, и наши шаги по линолеуму звучали негромко — мои тяжёлые, Вероникины лёгкие, в ритме, который совпадал сам собой.

Мы шли, и я держал её за руку. Просто так. Потому что мог. Потому что после суток, в которые я шил бурундучьи вены, орал на водителя скорой и колотил кулаком по столу перед менталистом, — держать за руку девушку, которая выбирает льняные шторы в наш будущий дом, было лучшей терапией из всех, что я знал.

Ордынская появилась из-за поворота.

Она шла навстречу нам, и я отметил, что выглядела она лучше, чем утром, — круги под глазами посветлели, щёки обрели немного цвета, движения стали увереннее. Похоже Семен заставил и её поспать, и поесть. Молодой организм сделал остальное.

Но когда Ордынская увидела нас с Вероникой, с ней произошло нечто странное. Она остановилась. Щёки, только что бледно-розовые, вдруг стали красными — ярко, густо, от подбородка до корней волос. Глаза метнулись в сторону, потом обратно, потом снова в сторону.

— Илья Григорьевич… — она запнулась. Руки сцепились перед собой, пальцы вцепились друг в друга. — Я как раз вас искала. Тут такое дело…

Я смотрел на неё с нарастающим интересом. Ордынская краснела часто — при похвале, при критике, при любом повышенном внимании. Но это был другой румянец. Не смущение, а нечто среднее между виной и восторгом, как у ребёнка, который притащил домой бездомного котёнка и не знает, похвалят его или отругают.

— Лена, — сказал я, — что слу…

Я не договорил.

Потому что из-под копны волос Ордынской — из-за воротника халата, из того укромного пространства между шеей и тканью, где тепло и безопасно, — появилась маленькая рыжая морда.

Сначала — нос. Чёрный, блестящий, подрагивающий. Потом — усы, обломанные с одной стороны, но торчащие с другой. Потом — глаза.

Левый был всё ещё припухший, в ореоле жёлто-зелёного синяка, но уже приоткрывшийся, моргающий.

Фырк выбрался на плечо Ордынской.

Медленно, осторожно, подтягиваясь передними лапами и чуть припадая на правый бок, где под шерстью прятались три микроскопических стежка. Крошечные крылья были сложены плотно, хвост задран вверх для баланса.

Он уселся на плече Ордынской, обхватив задними лапами воротник, и обвёл нас взглядом.

Меня. Веронику. Коридор. Вечернее освещение. Весь этот мир, из которого его вырвали и в который он вернулся — побитый, зашитый, в кукольных кедах и абсолютно непоколебимый.

— А вот и наши голубки нарисовались! — произнёс Фырк. Вслух. Скрипучим, чуть сиплым, но донельзя довольным голоском, в котором каждая нота была знакомой, как мелодия, которую напеваешь, не замечая. — Выспался, соня? А я тут, между прочим, уже давно в форме. Обход сделал, пока ты храпел. Ворон спит. Величко стабилен. Лена мне кашу принесла. Овсяную. Без сахара, между прочим! Я ей говорю — Леночка, я ж никогда не питался. А последние дни только хлебными крошками и собственной гордостью, можно мне ложку мёда? Нет, говорит, вам нельзя, Илья Григорьевич не одобрит. Ты слышишь, двуногий? Она мне отказала в мёде! Твоим именем! Это тирания!

Он говорил, и я слушал, и внутри меня что-то, сжатое в тугой узел последнее время, наконец развязалось.

Я рассмеялся.

По-настоящему, от живота, так что Вероника вздрогнула, а Ордынская улыбнулась, и краска на её щеках из виноватой стала тёплой.

Я подставил ладонь.

Фырк посмотрел на неё, потом на меня, и в его глазах мелькнула нежность существа, которое нашло своего человека.

Фырк перебрался на мою руку. Кряхтя, прихрамывая, цепляясь коготками за рукав халата. Побежал вверх. По предплечью, по плечу, по воротнику и устроился на привычном месте, у шеи, в той ложбинке между ключицей и челюстью, где было тепло и откуда открывался обзор на весь мир.

Прижался всем телом, расставив лапки. Обнимал. Тепло разлилось у меня в груди. И радость.

Тёплый. Пушистый. Настоящий. Живой. Не тот бестелесный дух, что был раньше.

1301
{"b":"976347","o":1}