Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Межпредсердная перегородка. Ровная, гладкая, здоровая ткань. И от неё, от самой середины, отходит тонкая ножка. Бледная, нитевидная, едва различимая на фоне перегородки, как паутинка на стене. А на конце ножки покачивается округлое образование. Размер — сантиметра полтора в диаметре. Может, два.

И по эхогенности, по ультразвуковой плотности — почти неотличимое от окружающей крови. Почти. На стандартном трансторакальном УЗИ, через грудную клетку, через рёбра и лёгкие, его бы никто не увидел. Семь лекарей не увидели. Мой Сонар не увидел, потому что Сонар показывает плотность тканей, а у этой дряни плотность крови. Хамелеон на ветке.

Но чреспищеводный датчик, прижатый вплотную к задней стенке сердца, с максимальным разрешением и усиленным контрастом, поймал его.

— Вот оно, — сказал я и ткнул пальцем в экран, в это дрожащее, полупрозрачное пятнышко на ножке. — Видите? Все видите?

Зиновьева подалась к монитору. Её глаза расширились, и я увидел, как зрачки сфокусировались на тени, и губы чуть шевельнулись, беззвучно проговаривая то, что она видела. Она видела. Понимала. Считывала.

— Образование на ножке, — произнесла она севшим голосом. — Исходит из межпредсердной перегородки. Подвижное. Изоэхогенное крови. Диаметр… полтора-два сантиметра. При систоле пролабирует в митральное отверстие.

— Именно, — кивнул я.

— Как вы это увидели вообще, Илья Григорьевич? — с восхищением спросила она. Я почувствовал как пять пар глаза удивленно уткнулись в меня. А Зиновьева тут же поняла и продолжила. — Но это значит…

— Это значит, что когда она стоит, гравитация тянет эту штуку на клапан. Лёжа — плавает. Стоя — падает. Перекрывает кровоток полностью. Обморок, аритмия, остановка.

Тарасов шагнул к экрану. Посмотрел на пульсирующую тень, нахмурился и выдохнул через нос, как конь.

— Значит, вырезать, — сказал он. Коротко, по-тарасовски. Без вопросительной интонации.

— Вырезать, — подтвердил я. — Но не сейчас. Сначала стабилизируем, подготовим, распланируем доступ. Это полостная операция на открытом сердце, с подключением к аппарату искусственного кровообращения. Каждый час, пока эта штука внутри — русская рулетка.

Семён стоял в своём углу и переводил взгляд с экрана на меня и обратно. Его лицо менялось по мере того, как до него доходила суть увиденного. Сначала непонимание: чёрно-белая каша на мониторе. Потом узнавание: контуры сердца, клапан, поток. Потом шок: маленькая тень на ножке, которая ныряет в клапан, как ребёнок ныряет в бассейн. И наконец — понимание. Медленное, глубокое, как понимание, которое приходит не в голову, а в позвоночник.

Вот почему она падала. Вот почему семь врачей ничего не нашли. Вот почему Илья Григорьевич вчера рисовал кружок на доске и говорил про хамелеона.

— Хамелеон, — сказал я, глядя на экран, где в замедленной петле призрачная тень снова и снова ныряла в створки клапана. — Поймали.

Зиновьева потянулась к клавиатуре и начала сохранять записи: стоп-кадры, видеопетли, допплеровские данные. Всё, что понадобится для планирования операции. Руки её двигались быстро, уверенно, без дрожи. Она была на своей территории и делала свою работу. Лучшую работу, на которую была способна.

Тарасов уже отошёл к столику с инструментами и доставал шприц с пропофолом. Раскатову нужно было вернуть в медикаментозную кому, извлечь зонд, стабилизировать, перевести обратно в палату.

Впереди — подготовка к операции.

Но это всё потом.

Сейчас на экране пульсировало сердце Миланы Раскатовой, и в нём, в самом центре, покачивалась маленькая желеобразная тварь, которая три года сводила с ума двадцатилетнюю девчонку, заставляя её падать в обмороки, и которую никто не мог найти, потому что она пряталась в потоке крови, как хамелеон на ветке.

Я нашёл.

И я не позволю ей убить эту девочку.

* * *

Труба закончилась.

Фырк полз уже два часа, может, три. Считать время в темноте без единого ориентира — занятие бессмысленное. Был только металл под лапами, стенки короба, от которых несло ржавчиной, и тот слабый сквозняк, который тянул откуда-то снизу и который он использовал как компас. Где воздух — там выход. Простая логика. Бурундучья.

Содранная шкура подсохла, кровь склеила шерсть в жёсткую коросту, которая трескалась при каждом движении, и из трещин сочилась сукровица. Каждый шаг правой передней лапой отзывался болью от лопатки до бедра, тупой, ноющей, привычной за эти часы, как привыкаешь к шуму дождя за окном.

Болит? Болит. Терпимо? А какая разница.

Нетерпимо тоже надо терпеть, потому что альтернатива — лечь и не встать, а не встать означает не дойти, а не дойти означает, что двуногий останется один, и вот это уже по-настоящему нетерпимо.

Тело хотело пить. Тело хотело есть. Тело хотело свернуться в клубок, закрыть глаза и проспать неделю. Бурундучий организм, рассчитанный на десятичасовой сон и регулярное питание, бунтовал, требовал, угрожал отключением. Мышцы деревенели от усталости, лапы подрагивали, и каждые несколько минут Фырк замирал на месте, прижимаясь животом к холодному металлу, и просто дышал. Тридцать секунд. Минута. Потом снова полз.

Труба сделала поворот вниз. Наклон градусов тридцать, и Фырк съехал по гладкому металлу, упираясь когтями, чтобы не разогнаться. Бок полоснуло болью, корка треснула, и он зашипел, сжав зубы. Внизу поворот выровнялся, и воздух стал другим. Холоднее. Суше. С привкусом чего-то химического, едкого, что щекотало ноздри и заставляло глаза слезиться.

Впереди светлело. Не ярко — тускло, мутно, сероватым полусветом, который пробивался сквозь щели вентиляционной решётки. Фырк подобрался ближе. Решётка была старая, покрытая не пылью, а какой-то плёнкой, маслянистой и скользкой. Четыре винта по углам, но ни один не закручен до конца. Два вообще болтались в разболтанных гнёздах.

Фырк упёрся передними лапами в решётку и толкнул.

Она поддалась с первого раза. Два нижних винта выскочили из гнёзд, решётка откинулась на верхних, как дверца, и Фырк вывалился наружу. Упал на каменный пол и несколько секунд лежал, моргая, привыкая к свету после часов темноты.

Помещение. Нежилая комната. Что-то совсем другое.

Фырк поднялся на лапы, оглянулся, и то, что он увидел, заставило его шерсть встать дыбом по второму разу за сутки.

Подвальное помещение. Большое, с низким потолком и толстыми стенами, сложенными из старого кирпича. Окна наверху, узкие, как бойницы, закрытые плотной тёмной тканью, из-под которой пробивался серый утренний свет.

Три длинных стола, расставленных буквой П, и на них — приборы. Кристаллы разных размеров и цветов: прозрачные, мутные, янтарные, чёрные. Колбы с жидкостями, в которых что-то плавало. Стопки книг в потрёпанных переплётах, раскрытые на страницах, исписанных мелким почерком.

Чертежи на стенах, пришпиленные кнопками, с рунными схемами, которые Фырк не мог прочитать, но от которых тянуло знакомым холодом. Артефакторная мастерская. Или лаборатория. Или и то и другое одновременно.

Вдоль дальней стены стояли клетки. Штук пять или шесть, разного размера, от маленьких, в которые поместился бы хомяк, до большой, в которую поместилась бы собака средних размеров. Большинство были пусты. Дверцы открыты, на прутьях пыль. Но одна, самая большая, была закрыта. И в ней кто-то был.

Фырк замер. Его маленькое тело напряглось, готовое рвануть обратно в вентиляцию при первом признаке опасности. Уши развернулись, ловя звук. Нос втянул воздух.

Запах. Перья. Старые, давно не чищенные перья. И что-то ещё — слабый, еле уловимый запах ментальной энергии. Выцветший, истощённый, как последний уголёк в прогоревшем костре. Но узнаваемый. Дух-хранитель. Материализованный, ослабленный, но дух.

Фырк двинулся к окну. Ему нужно было понять, на каком он этаже, как выбраться наружу, где солнце, в какой стороне дорога. Забрался на подоконник, цепляясь когтями за кирпичную кладку, и потянул на себя край портьеры. Ткань была тяжёлая, плотная, не поддавалась. Фырк упёрся задними лапами, дёрнул передними. Край отогнулся на ладонь, и в щель хлынул утренний свет, от которого он зажмурился.

1272
{"b":"976347","o":1}