Он кивнул на папки.
— Пятеро, — я придвинул к нему первую папку. — Каждый со своими тараканами.
— Начни с главного таракана.
— Зиновьева.
Шаповалов открыл папку, пробежал глазами.
— Доктор наук, — он хмыкнул. — Впечатляет. И что с ней не так?
— Академический сноб. Знает всё, что написано в книгах. Цитирует статьи на память. Может часами рассуждать о патогенезе редких васкулитов.
— Но?
— Но боится запачкать руки. Для неё пациент — это набор симптомов, а не человек. Она брезгует. Физически брезгует прикасаться к больным.
Шаповалов присвистнул.
— В приёмном покое? Ей придётся не просто запачкать руки, а искупаться в дерьме. В буквальном смысле. Сломается?
— Или сломается, или закалится, — я пожал плечами. — Мне нужен её мозг. Но без её гонора. Она же еще и стремится к лидерству.
— Жёстко.
— Я знаю.
Он отложил папку, взял следующую.
— Тарасов. Военный хирург, — он читал вслух. — Три года на границе. Боевые награды. Ого. Серьёзный парень.
— Хирург войны, — я кивнул. — Видит цель — не видит препятствий. Режет отлично. Под огнём не дрогнет.
— Но?
— Но в диагностике иногда лучше подождать, чем резать. А он не умеет ждать. Для него любая проблема — гвоздь, а он — молоток.
Шаповалов покачал головой.
— Опасно. Такие калечат не меньше, чем спасают. Ему придётся научиться убирать скальпель в карман.
— Именно.
Третья папка.
— Коровин, — Шаповалов улыбнулся, увидев фотографию. — Старый хрыч. Я его помню. Он ещё жив?
— Жив и бодр. Дед-колдун, почти буквально. Интуиция звериная. Диагнозы ставит по запаху, по цвету кожи, по тому, как человек дышит.
— Старая школа.
— Очень старая. Протоколы презирает. Документацию считает бумажной волокитой. В современной клинике его засудят за первый же «диагноз по запаху».
Шаповалов хмыкнул с явным одобрением.
— Наш человек. Я сам такой был, пока меня жизнь не обломала. Тебе придётся его учить документации, — он помолчал. — Или найти ему секретаря, который будет записывать за ним.
— Ага. Откроем ставку специально под это дело. Записывать и кофе приносить. И будет он у нас — барон Коровин.
Четвёртая папка.
— Ордынская, — Шаповалов нахмурился. — Молодая. Двадцать шесть лет. Это не мало для такого уровня?
— Не мало. Она талантливая. Эмпат от природы. Чувствует боль пациентов, как свою собственную.
— Это же хорошо?
— Это хорошо, пока не выгоришь. А она выгорит за месяц, если не научится ставить блок. Сейчас она — святая простота. Хочет всех спасти, всем помочь, всех пожалеть.
— Такие нужны, — Шаповалов сказал это тихо, почти себе под нос. — Чтобы мы совсем в циников не превратились. Но ты уверен что она нужна именно в твоем центре?
— Меня привлекла не её способность сопереживать, а её Искра, — качнул головой я.
— А что с ней не так? — вскинул брови Шаповалов.
— Там лучше показывать, чем рассказывать, — усмехнулся я. — Если в двух словах, то она очень сильна. Боюсь, что она даже сама не подозревает насколько.
Я и Фырк видели это по ее ауре с первого дня. Это было понятно по необычному для ауры фиолетовому свечению, которое весьма сложно разглядеть. Сложно, но мы все же смогли.
— Ого! — присвистнул Шаповалов. — В наше время лекарь с сильным даром это большая редкость.
Я кивнул. Он был прав.
Последняя папка. Шаповалов взял её, открыл — и посмотрел на меня.
— Величко.
Я молчал.
— А за этого ты боишься больше всего, да? — его глаза были проницательными, несмотря на усталость. — Твой продукт. Мой ученик. Если он провалится — это твой провал. И мой, кстати, тоже. Хотя неизвестно кто больше в него вложил. Мне кажется к тебе он прислушивался больше.
— Да.
— И?
— Он не провалится, — я сказал это твёрдо. — Он упёртый. Иногда слишком. Но он учится. Растёт. Вчера он раскусил синдром Мюнхгаузена, когда все остальные искали экзотические болезни.
— Я слышал, — Шаповалов кивнул. — Красивая работа.
— Но он всё ещё сомневается. Слишком долго думает. Боится ошибиться.
— А ты не боялся? В его статусе?
Я не ответил. Потому что ответ был очевиден.
Шаповалов закрыл папку и откинулся на спинку стула.
— Ну что ж, — он потёр глаза. — Пятеро кандидатов. Пять разных проблем. И двадцать четыре часа, чтобы понять, кто из них выживет.
— Именно.
— Жестокий ты человек, Разумовский.
— Я знаю.
— Но эффективный, — он поднялся, опираясь на стол. — Пойдём. Посмотрим, как твой спецназ справляется с реальностью.
* * *
Запах «убивал».
Александра Викторовна Зиновьева, доктор медицинских наук, автор тридцати двух публикаций в рецензируемых журналах, специалист по редким аутоиммунным заболеваниям, стояла в двух метрах от смотровой кушетки и чувствовала, как к горлу подкатывает тошнота.
На кушетке лежал бомж.
Не просто бомж — квинтэссенция бомжа. Воплощение всего, чего Александра избегала всю свою жизнь еще с ординатуры. Она специально держалась далеко от первички.
И зачем она только вообще ввязалась в этот долбаный конкурс??? Ругала себе на чем свет стоит.
Грязные, слипшиеся волосы, торчащие во все стороны. Борода, в которой, кажется, что-то шевелилось. Одежда, если это можно было назвать одеждой, представляла собой слоёный пирог из тряпок, газет и полиэтилена.
И язвы. Господи, эти язвы. Они покрывали его руки, шею, лицо — багровые, мокнущие, с корками засохшего гноя.
«Какая вонь», — мысль билась в голове, как птица в клетке. — «Почему я должна это делать? Я доктор наук! Я пишу статьи о редких васкулитах! Я выступаю на конференциях! Я… я не для этого училась двенадцать лет!»
Бомж что-то мычал. Слова были неразборчивы — то ли он был пьян, то ли болен, то ли просто разучился говорить.
— Тётенька… — он протянул к ней руку, и Александра отшатнулась, как от прокажённого. — Тётенька, помоги…
«Бактерии», — она физически ощущала их. — «Стафилококк. Стрептококк. Синегнойная палочка. Они ползают по моему халату. По моей коже. Проникают в поры…»
— Сестра! — её голос прозвучал визгливо, истерично. Она сама себя не узнала. — Сестра, разденьте пациента! Обработайте раны!
Медсестра — грузная женщина лет пятидесяти с усталым лицом — даже не повернулась.
— Сами раздевайте, лекарша. У меня перекур.
— Что⁈
— Что слышали. Вы лекарь, вот и работайте. А у меня ноги болят. Третья смена подряд.
И она ушла. Просто развернулась и ушла, оставив Александру наедине с бомжом, с запахом, с язвами, с ужасом.
«Это унизительно», — мысль была острой, как скальпель. — «Это оскорбительно. Это… это не то, чего я заслуживаю».
Бомж снова протянул руку.
— Тётенька…
Александра Викторовна Зиновьева, доктор медицинских наук, прижалась спиной к стене и не могла заставить себя сделать шаг вперёд.
* * *
— А-А-А-А! Я УМИРАЮ! УМИРА-А-АЮ!
Глеб Александрович Тарасов, мастер-целитель, военный хирург с тремя боевыми наградами, стоял над кушеткой и чувствовал, как внутри закипает что-то тёмное, опасное.
На кушетке лежала женщина. Толстая — нет, не толстая, а именно жирная, с жировыми складками, свисающими с боков, как тесто из кастрюли. Она держалась за живот и визжала так, что закладывало уши.
— РАЗРЫВ! У МЕНЯ ТАМ ВСЁ РАЗОРВАЛОСЬ! ДЕЛАЙТЕ ЧТО-НИБУДЬ!
«Заткнись», — мысль была короткой, злой. — «Просто заткнись и скажи, где болит. Конкретно. Точно. Без этого театра».
— Где именно болит? — он спросил это сквозь зубы, стараясь контролировать голос.
— ВЕЗДЕ! ВСЁ БОЛИТ! Я ЧУВСТВУЮ, КАК ОНО РВЁТСЯ ВНУТРИ!
Он положил руки на её живот. Мягкий. Слишком мягкий. Никакого напряжения, никакой ригидности. При настоящем разрыве — перитоните, перфорации — живот был бы твёрдый, как доска.
Это не разрыв. Это даже не острый живот. Это газы. Обычные, банальные, метеоризм.