В этом тоже заключалось предназначение Первого Всадника, которое понимал и разделял, пожалуй, лишь Великий уравнитель — Смерть. И думается мне, что возрождение глашатаев конца света в телах смертных было задумано не просто так, а именно с этой целью — спасения мира, уже стоящего на краю пропасти.
Если бы Войне каким-то способом удалось удержать главенство в нашей неразлучной четвёрке (грёбаные мушкетёры, твою медь!), то решение о разрушении мира уже было бы давно принято. И Раздор ни в коей мере не терзался бы угрызениями совести.
А вот я… мы… на этот счёт еще не были так уверены, поэтому и пытались оттянуть неизбежный, казалось бы, конец на неопределенное время. Чтобы еще раз как следует взвесить — достоин ли этот мир шанса на будущее, или всё-таки уровень греха переполнил все пределы, и его пора превратить в прах?
После того, как я решил (временно) проблему с Войной, та часть меня, являющаяся Всадником, немного успокоилась. А вот моя, человеческая, наоборот, вышла на первый план. И это было самой странной частью этого слияния. Я не потерялся. Моя воля, моя ярость, моя тоска — ничто не стерлось, хоть и обрело какую-то новую форму. Только вот какую, я сам еще до конца не понимал.
Первый Всадник не подавил меня, но он стал основой, фундаментом, на котором моя человечность пыталась что-то выстроить. И теперь на первый план выходила ноющая боль за тех, кого я оставил без моей поддержки: Ваню Чумакова, Бажена Вячеславовича, летнаба Петрова.
Ведь мои товарищи могли легко погибнуть под воздействием Благодати, полученной при помощи ЦПК. Ну, разве что Петр Петрович мог уцелеть — ведьмовским талантом он не обладал. А вот остальные…
Та часть, которая была Всадником, «напомнила», что меня, как вестника грядущего конца света, не должна тревожить судьба отдельных смертных. Всадник должны быть выше этих незначительных мелочей. Но, здесь лукавил и сам Всадник, я помнил, как спас в чумном городе маленькую девочку, ставшую впоследствии ведьмой Глорией.
Я-мы ведь можем остаться здесь, на этой «дороге», где само время сходит с ума, и можем лишь временами выезжать в реальный мир для решения самых насущных вопросов. И для Всадников это нормально. Но, как по мне, такое поведение было похоже на самое обыкновенное бегство и малодушие.
И это было в корне неверно. Бегство — не для меня, да и сам Чума считал точно так же. Вернее, это я же и считал… И сейчас я намеревался узнать, что произошло с моими друзьями, с моей командой… Да и с товарищем Сталиным повстречаться лишним не будет, даже в таком вот обличье — глашатая подступающего Апокалипсиса. Который, так же, как и я, ехал на ослепительно-белом жеребце.
Белый конь замедлил шаг, словно чувствуя мои колебания. Дорога, петляющая сквозь временные разломы, сузилась до тонкой нити, и по обе стороны открылись пропасти, где мерцали обрывки возможных будущих эпох: города, превращённые в пепел атомной бомбардировкой, пустыни, «заросшие» ржавыми железобетонными руинами, безлюдные небоскрёбы-человейники, пронзающие темные небеса… Миры, которых ещё нет, но которые уже задыхаются от предчувствия неизбежных катастроф.
Мне нужно было решить: свернуть в одну из этих «временных трещин» или продолжить путь по «основной тропе» с обычным течением времени?
«Колеблешься? — Я словно бы услышал голос Всадника, который превратился в мой внутренний голос, окрашенный моей же иронией и горечью. — Ты всё ещё думаешь, что можешь что-то изменить?»
— А разве нет? — проворчал я вслух.
«Ты не спаситель, Чума. Ты — предвестник!»
— Но я и не палач! — вновь ответил я вслух Всаднику, ставшего чем-то наподобие моего второго «я», моего «суперэго».
Даже конь фыркнул, как будто смеясь.
Ветер донёс до меня обрывки голосов — знакомых, но далёких, будто доносящихся из-за толстого стекла. Ваня Чумаков, Бажен Вячеславович, Фролов, товарищи Сталин с Берией… Они тоже были «здесь», в одном из этих временных пластов, мимо которых я неторопливо ехал. Свернуть? Или продолжить дело Всадника Чумы и только?
Мой конь, чувствуя напряжение, вздыбился, и из его ноздрей вновь вырвались клубы морозного тумана. Нет! Я не позволю этому желанию поглотить всё. Я должен закончить то, что начал еще человеком! Часть бывшая Всадником глухо заворчала, но я сумел убедить её-себя, что именно это — правильно! Я повернул коня в сторону выхода в «настоящее время». Навстречу тому, что осталось от моей прошлой жизни.
Белый жеребец ступил на брусчатку Москвы ноября 1942-го года, и резкий холодный ветер, пахнущий гарью и ледяной сыростью, ударил мне в лицо. Воздух был густым от дыма заводских труб, работавших без остановки, и тревоги: город второй год жил в тени войны, словно затаив дыхание.
По сторонам улиц под фасадами зданий громоздились мешки с песком, чернели оконные провалы разрушенных зданий, наспех заделанные фанерой и досками. Уцелевшие оконные стекла были заклеены крест-накрест бумажными лентами, да еще и занавешены темной тканью в режиме светомаскировки. Повсюду витал едкий запах дыма, раздражающий обоняние.
Блокпосты с уставшими и озябшими часовыми, баррикады из противотанковых ежей, сгорбленные фигуры людей в потертых ватниках, спешащих по своим суровым делам — передо мной раскинулся город, опаленный войной, но не сломленный. Из репродукторов, висящих на столбах, доносился негромкий, ровный голос диктора, сливавшийся с белым шумом военного города.
Война уже стала для этого мира чем-то привычным, почти обыденным. А вот мое появление — нет. Хотя, я возник на московских улицах максимально тихо и без всяких спецэффектов, типа грома и молний. Просто появился на одной из центральных улиц, ведущих к Красной площади.
Но люди замирали и оборачивались, выпучивая глаза. Странный всадник на огромном безупречно-белом коне в центре военной столицы — это зрелище, не укладывалось в рамки их реальности, выжженной горем и лишениями.
Возрастной солдат с винтовкой за спиной, замерший у входа в бомбоубежище, разжал пальцы, и папироска, которую он курил, упала в мокрый, утоптанный снег с лёгким шипением. Женщина в вылинявшем платке, тащившая за руку ребёнка, резко дёрнула его к себе, будто перед ней пронёсся призрак, явившийся из иного мира.
Представляю, что бы было, если бы мы промчались по московским улицам вчетвером. Никто не решался подойти ближе — ужас, идущий по пятам за каждым вестником — это нормально. Ветер развевал мой плащ, а из-под копыт коня, ступавших по обледеневшей брусчатке почти бесшумно, струился сизый морозный туман, действительно превращая меня в подобие какого-то призрака, не оставляющего позади ничего, кроме неизбежного страха и тонкой изморози на заклеенных окнах.
Первый наряд заметил меня у здания Большого театра. Двое милиционеров в синих шинелях оторвались от проверки документов у группы рабочих и шагнули навстречу.
— Гражданин! Стойте! — Старший из наряда с двумя треугольниками на петлицах, плотный, с жёстким взглядом, поднял руку.
Мой конь даже не замедлил шаг.
— Я сказал, стой! — Милиционер рванулся вперёд, но внезапно споткнулся — его ноги провалились в асфальт, как в густую смолу.
Он вскрикнул, пытаясь выдернуть сапоги, но тщетно. Его напарник бросился помогать, но земля под ним вдруг ожила — треснула, и из разлома выползли чёрные, извивающиеся тени. Они обвили его ноги, удерживая на месте. А я проехал мимо, даже не оглядываясь.
Следующая попытка остановить Всадника случилась у Исторического музея группой чекистов. Один из НКВДешников, хрипло скомандовав «стой!», поднял пистолет и выстрелил. Пуля должна была прошить меня навылет — но вместо этого застыла в воздухе в буквально в сантиметре от моего лица, затем дрогнула и упала на камни мостовой.
— Не мешайте Всаднику! — глухо произнёс Чума, и стрелявший вдруг ощутил, как его собственное сердце на мгновение замерло от ужаса, как будто попало в тиски, да и у остальных сотрудников тоже. После такого из этой группы уже никто не решался ко мне подойти.