— Хочу цывелезацию. И детей цывелезованных хочу.
— Ну так пользуй ту, с желтыми волосами.
— Мне она не так радует глаз. И она трусиха. Только и делает, что плачет. А та, с коричневыми волосами, убила моего человека. В ней есть кость. Храбрость дети получают от матери. Зачем мне дети-трусы?
Шепот сделался тише, ушел за пределы слышимости. Финри, кляня все и вся, вцепилась в путы не только ногтями, но и зубами.
— Что они там говорят? — донесся шепот Ализ, прерывистый от страха.
— Нифево, — вгрызаясь в веревки, отозвалась Финри. — Нифево таково.
— Мы с Черным Доу скрепили союз кровью, — снова прорезался голос великана.
— Скрепить-то скрепили. Тут сомнения нет. Но учти, у него цепь верховного вождя.
— На его цепь я клал три кучи. Стук Врасплох хозяевами считает только небо и землю. А Черный Доу мне не указ.
— Так он и не указывает, а всего лишь учтиво просит. Можешь отказать. Я ему передам. А там посмотрим.
Пауза. Финри дернула зубами веревку, и проклятый узел начал наконец поддаваться. Дверь со стуком распахнулась, и женщины, щурясь, застыли в ярком свете. В проеме стоял какой-то верзила. Постепенно стало видно, что один глаз у него странно блестит. Вот верзила шагнул под притолоку, и Финри поняла, что глаз этот отлит из металла и вставлен в здоровенный шрам не то от раны, не то от ожога. Столь чудовищной образины Финри в жизни не видывала. Ализ лишь слабо ахнула, боясь даже завопить.
— Она, эта твоя женщина, успела развязаться, — прошелестел верзила через плечо.
— Вот видишь. Я же говорил, в ней есть кость, — послышался голос великана. — Передай Черному Доу, что за это будет назначена цена. Цена за женщину и отдельная за уязвление чувств.
— Передам, передам.
Верзила приблизился, на ходу снимая что-то с пояса — судя по отблеску в сумраке, нож. Увидела это и Ализ и, всхлипнув, пугливо стиснула ладонь Финри; та ответила ей тем же. Что делать, на ум не приходило. Одноглазый опустился перед ними на корточки, сложив на коленях руки и лениво поигрывая ножичком. Взгляд Финри метнулся с блестящего острия на блестящий глаз — неизвестно, что внушало больший ужас, первое или второе.
— Всему есть цена, верно? — прошептал он.
Молниеносным движением ножик рассек путы на лодыжках. Вторым движением верзила выхватил из-за спины парусиновую суму, и голова Финри внезапно очутилась в пропахшей гнилым луком темноте. Финри поволокли прочь, вырвав у нее из руки квелую ладонь Ализ.
— Ты куда? — беспомощно пискнула та. — А как же я? А как…
Слышно было, как сзади стукнула дверь.
Мост
Ваше августейшее величество,
если это письмо до Вас дошло, то это означает, что я пал в бою, сражаясь за Ваше дело до последнего вздоха. Пишу я это единственно в надежде дать знать о том, что я не мог высказать Вам лично: те дни, что я служил рыцарем-телохранителем и, в частности, первым стражником Вашего величества, были для меня счастливейшими в жизни, а тот день, когда я оставил этот пост, стал самым несчастным. Ежели я Вас подвел, то уповаю на то, что Вы простите меня и будете думать обо мне как до Сипано, когда я был преисполнен чувства долга, усердия и извечно предан Вашему величеству.
Прощаюсь с Вами со всей наивозможной теплотой,
Бремер дан Горст
Пожалуй, «со всей наивозможной» следовало вычеркнуть, и лучше вообще переписать письмо, но нет времени. Он отбросил перо, сложил бумагу, не позаботясь ее промокнуть, и сунул за нагрудник.
«Возможно, этот листок отыщут на моем загаженном всякой дрянью трупе. Скажем, с драматично окровавленным уголком. Последнее письмо. Зачем, и кому? Семье, зазнобе? Друзьям? Нет, никого из перечисленных у этого печального болвана нет. Вместо них оно адресовано королю! И вот оно вносится на бархатной подушечке в тронную залу его величества, чтобы вызвать, быть может, запоздалый укол сожаления. Ах, бедный Горст, как недостойно его использовали! Как несправедливо лишили должности! Увы, кровь его оросила чужие поля, вдали от света и тепла моей благосклонности! Так, а что у нас на завтрак?»
На Старом мосту достигал критического момента третий по счету натиск. Узкий двойной пролет представлял собой сплошную шевелящуюся массу, а сзади вяло перетаптывались ряды солдат, ожидая очереди вступить в схватку, сменив раненых, истощенных и тех, кто так или иначе отползал в противоположном направлении. Решимость людей Миттерика колебалась. Это читалось на бледных лицах офицеров, слышалось в их взвинченных голосах, в стенаниях раненых. Успех и поражение качались на острие ножа.
— Где этот чертов Валлимир?! — орал Миттерик всем и одновременно никому. — Подлый трус, уволю с позором к чертям собачьим! Сам, разрази меня гром, поведу солдат в бой! Куда девался этот олух Фелнигг? Где… что… кто…
Слова генерала тонули в общем гвалте. Горст спускался к реке, а настроение у него с каждым шагом поднималось, как будто с плеч по кускам падало свинцово-тяжелое бремя.
Мимо проковылял раненый, опираясь на товарища, к глазу он прижимал окровавленную тряпицу. Кого-то в следующем году недосчитаются на состязаниях лучников. Еще одного протащили на носилках, он исходил жалобным криком, обрубок ноги был туго перевязан промокшей от крови холстиной. Отгулял, приятель, свое в парке. Горст весело скалился на раненых, стонущих по обочинам грязного тракта, бойко им салютуя. «Не повезло, товарищи мои! Жизнь — лярва, правда?»
Он прошел через скопление людей, пробрался через более плотную толпу, протиснулся через многорукую толчею. Волнение вокруг нарастало. Люди теснились, пихались локтями, выкрикивали бессмысленные ругательства. Опасно колыхались всевозможные клинки и острия. Иногда сверху шлепались шальные стрелы, уже не градом, а как-то стеснительно, по одной да по две. «Подарочки от наших друзей с той стороны. Нет, в самом деле, не надо бы». Грязная тропа под ногами Горста выровнялась, потом пошла на подъем, сменилась старыми каменными плитами. Отсюда виднелась река, замшелый парапет моста. Из общего гвалта начал выделяться металлический лязг битвы, берущий за сердце, как голос любимой средь шумной комнаты. Как дымок от трубки с опием, что трогает ноздри морфиниста. «У всех свои порочные слабости. Своя мелкая одержимость. Питьем, женщинами, карточной игрой. А у меня — вот эта».
Тактика и техника здесь бесполезны, дело лишь в грубой силе и ярости, а в этом у Горста не было достойных соперников. Он, набычась, раздвигал толпу, как несколькими днями ранее вытягивал застрявшую в слякоти повозку. Толпа подавалась не сразу: вначале пришлось покряхтеть, потом порычать и пошипеть; тем не менее он прокладывал путь, как вспахивает почву лемех, бесцеремонно тесня солдат щитом и плечом, переступая через погибших и раненых. Никаких разъяснений, извинений. Никаких экивоков с раскланиваниями.
— Прочь с дороги, срань! — процедил он.
Ударом щита свалил лицом вперед солдата и прошел по нему, как по ковру. Мелькнул металл, и в щит впилось копье. На миг подумалось, что это месть солдата из Союза, и тут Горст увидел северянина.
«Приветствую, друг мой!»
Горст пытался взять в нужное положение меч, когда сзади его с жесточайшей силой кто-то или что-то толкнуло, и он вдруг очутился с владельцем копья нос к носу. Бородатая харя, шрам на верхней губе. Горст шибанул в нее лбом, и еще раз, и еще; сбил на землю и топнул несколько раз по вражьей голове, пока та под каблуком наконец не треснула. Оказывается, он все это время орал во все горло фальцетом, за словами не следя, если только это были слова. Вокруг все делали то же самое, громогласно кроя друг друга последними словами, которые тому, кому предназначались, скорее всего, не были даже понятны.
Просвет неба сквозь чащобу копий, в которую Горст сунул меч; согнулся и исчез еще один северянин, с сиплым выдохом через застывший в унылом изумлении рот. Для размаха было слишком тесно, и Горст, стиснув зубы, выдрал меч и вогнал его снова, и еще, и еще, острием утыкаясь в доспехи, погружаясь в плоть, прочертив кому-то алую борозду на руке. Над щитом возникла рычащая образина, которую Горст взялся отгонять ударами щита по груди, по скулам, по ногам. Северянин пятился, пятился, вот он, скуля, кувыркнулся через парапет, уронил блеснувшее копье в бурлящую быстрину, но еще держался, побелевшими пальцами вцепившись в камень. Кровь стекала из распухшего носа, глаза смотрели умоляюще. «Пощады тебе? Помощи? Хотя бы перестать колошматить? В самом деле, разве все мы не люди, молочные братья на этой кривой дороге жизни? Кто знает, встреться мы в иных обстоятельствах, так, глядишь, стали б неразлучными друзьями?»