Монца готова была уже встать, подойти к нему, положить руку на плечо. Но тут он скосил на нее прищуренный, недобрый глаз.
— Хотя про это вам лучше знать, наверно. Как братьев целуют.
Кровь застучала у нее в висках с новой силой.
— Кем был для меня брат — мое дело! — Заметив, что тычет в сторону Трясучки ножом, Монца швырнула его на стол. — Я не привыкла объясняться! И не собираюсь начинать с людьми, которых нанимаю!
— То есть я для вас всего лишь наемник?
— А кем еще ты можешь быть?
— После всего, что я для вас сделал? После всего, что потерял?
Руки у нее затряслись еще сильнее.
— Я хорошо плачу, не так ли?
— Платите? — Он подался к ней, показал на свое лицо. — Сколько стоит мой глаз, сучка злая?
Монца сдавленно зарычала, вскочила на ноги и, прихватив со стола фонарь, направилась к балконной двери.
— Куда вы? — Голос у него внезапно стал заискивающим, словно Трясучка понял, что хватил лишку.
— Подальше от твоей жалости к себе, дурак, пока меня не стошнило!
Рывком распахнув дверь, она шагнула на балкон.
— Монца… — донеслось вслед.
Он сидел на кровати, сгорбившись, с самым несчастным видом. Сломленный. Отчаявшийся. Потерявший надежду. Фальшивый глаз смотрел куда-то вбок. Казалось, Трясучка сейчас заплачет, падет ниц, начнет молить о прощении…
Она захлопнула за собой дверь, радуясь предлогу расстаться. Уж лучше испытать вину на миг за то, что повернулась спиной, чем чувствовать ее бесконечно, глядя ему в лицо.
Вид с балкона смело можно было назвать одним из самых чарующих в мире. Осприя спускалась с горы четырьмя ярусами, каждый из которых окружали собственные стены с башнями. Под их защитой, вдоль крутых улиц и кривых ступенчатых переулочков, походивших сверху на глубокие, темные горные ущелья, толпились тесно старинные высокие дома из кремового камня, с узкими оконцами, с отделкой из черного мрамора, чьи медные крыши складывались в головокружительный лабиринт. Кое-где в окнах уже горел свет. Передвигались поверху стен мерцающие огоньки — факелы часовых. Ниже, в долине под горою, тускло отблескивали в ночной темноте воды Сульвы. По другую сторону реки, на вершине самого высокого из холмов светились совсем уж крохотные точки — возможно, лагерные костры Тысячи Мечей.
Человеку со страхом высоты выходить на этот балкон не стоило.
Но Монцу сейчас не интересовали виды. Ей хотелось забыть обо всем, и поскорее. Поэтому она торопливо забилась в уголок, сгорбилась над фонарем и трубкой, как замерзающий над последним язычком огня. Зажала мундштук в зубах, откинула фонарную заслонку, нагнулась…
Над балконом пронесся внезапный порыв ветра. Закружился смерчем в углу, швырнул ей волосы в лицо. Пламя трепыхнулось и погасло. Монца оцепенело уставилась на мертвый фонарь сначала в растерянности, потом с ужасом, не желая верить собственным глазам. И, когда все же поняла, что это означает, ее прошиб холодный пот.
Огня нет. Покурить невозможно. Вернуться тоже невозможно.
Вскочив на ноги, она шагнула к перилам и со всей силой метнула фонарь вниз, в спящий город. Запрокинула голову, набрала полную грудь воздуха, вцепилась в перила и закричала. Вложила в этот крик всю свою ненависть — к фонарю, еще кувыркавшемуся в воздухе, к ветру, который его задул, к городу, раскинувшемуся под балконом, к долине под горой, к миру и ко всему, что в нем есть.
Из-за дальних гор вставало равнодушное солнце, пятная небеса вокруг черных вершин кровью.
Больше никаких проволочек
Стоя перед зеркалом, Коска наводил последний лоск — расправлял кружевной воротник, поворачивал перстни на пальцах так, чтобы камни смотрели строго наружу, придирчиво разглядывал выбритый подбородок. По подсчетам Балагура, на то, чтобы собраться, у него ушло полтора часа. Он совершил двенадцать движений бритвой по ремню для правки. Еще тридцать одно, удаляя щетину, в результате чего под подбородком остался один маленький порез. Выдернул тринадцать волосков из носа. Затем застегнул сорок пять пуговиц. Четыре крючка с петлями. Затянул восемнадцать ремешков и столько же защелкнул пряжек.
— Ну вот, все готово. Мастер Балагур, я хочу, чтобы вы заняли пост первого сержанта бригады.
— Я ничего не знаю о войне. — Ничего… кроме того, что она безумие и лишает его всякого самообладания.
— А вам и не надо. Вашим делом будет оставаться рядом со мной, хранить зловещее молчание, во всем следовать моему примеру и, главное, присматривать за моей спиной и своей собственной. В мире столько предателей, мой друг!.. При случае еще пускать в ход ваши ножички. Иногда считать деньги, полученные и потраченные, производить учет людей, оружия и всего прочего, что имеется у нас в наличии…
Точно такую же работу Балагур исполнял для Саджама. Сначала в Схроне, потом за его пределами.
— Это я могу.
— Лучше, чем любой из живущих, не сомневаюсь! Не могли бы вы начать с того, чтобы помочь мне застегнуть пряжку? Чертовы оружейники. Они нарочно их туда ставят, клянусь, чтобы нас бесить. — Коска ткнул пальцем в боковое крепление своей раззолоченной кирасы, выпрямился, втянул живот и задержал дыхание, покуда Балагур затягивал ремешок. — Благодарю, друг мой, вы — сама надежность! Якорь! Оплот спокойствия, вокруг которого я верчусь как безумец. Что бы я без вас делал?
Вопроса Балагур не понял.
— То же самое.
— Нет, нет. Не то же самое. Пусть мы знакомы недолго, я чувствую, между нами есть… понимание. Близость. Мы с вами очень похожи.
Балагур порой боялся слово сказать. Боялся новых людей и новых мест. Только считая все и вся, он еще мог как-то продержаться с утра до ночи. Коска, в отличие от него, порхал по жизни, подобно лепестку, несомому ветром. Его умение болтать, улыбаться, смеяться и вызывать улыбки и смех у других людей казалось Балагуру таким же магическим, как способность появляться из ниоткуда гурчанки Ишри.
— Мы совсем не похожи.
— Именно… как вы меня понимаете! Мы — полные противоположности, земля и небо. Однако… нам обоим недостает чего-то такого… что остальным кажется само собой разумеющимся. Какой-то детали механизма, позволяющего человеку чувствовать себя частью общества. Каждому из нас недостает своего зубчика на колесе. Но, сцепляясь между собой, мы образуем, похоже, одного более или менее приличного человека.
— Одно целое из двух половинок.
— И даже незаурядное целое! Я никогда не был человеком, заслуживающим доверия… нет, нет, не пытайтесь отрицать! — Балагур и не пытался. — А вы, мой друг, — постоянны, проницательны, прямодушны. Честны… достаточно, чтобы я сам становился честнее.
— Я почти всю жизнь провел в тюрьме.
— Где помогали стать честней опаснейшим преступникам Стирии, и с бо́льшим успехом, чем все судьи мира, не сомневаюсь! — Коска хлопнул его по плечу. — Честные люди такая редкость, что их зачастую ошибочно принимают за разбойников, мятежников, безумцев. И каково, в самом деле, было ваше преступление, кроме того, что вы — другой?
— Кража, в первый раз, и отсидел я семь лет. Когда меня схватили снова, в обвинении было восемьдесят четыре пункта, из них — четырнадцать убийств.
Коска вскинул бровь.
— И вы вправду были виновны?
— Да.
На миг тот нахмурился, затем небрежно махнул рукой.
— Никто не совершенен. Забудем прошлое. — Встряхнул шляпой в последний раз, распушая перо, нахлобучил ее на голову под обычным франтовским углом. — Как я выгляжу?
Черные узконосые сапоги с огромными золотыми шпорами в виде бычьих голов. Черная стальная кираса с золотым орнаментом. Черные бархатные рукава с желтым шелком в прорезях. Манжеты сипанийского кружева, прикрывающие запястья. Меч с вычурным золотым плетением, такой же кинжал, свисающие с пояса до нелепого низко. Огромная шляпа — желтое перо чуть не до потолка.
— Как сводник, приодевшийся у полкового портного.
Коска расплылся в лучезарной улыбке.
— Именно то, чего я добивался! Что ж, за дело, сержант Балагур! — И, откинув полог, решительно шагнул из палатки в сияние ясного солнечного дня.