Он осторожно опустил голову Монцы обратно на скамью, но руку убрал не сразу. Прикосновение его казалось бережным. Почти лаской.
— Вообще-то я все больше молчу. Слишком много времени провожу в одиночестве, наверное. — Блеснула его мертвенная улыбка. — Но ты… заставляешь меня открываться с лучших сторон. Как и мать моих детей. Вы с ней похожи… отчасти.
Монца выдавила в ответ улыбку, ощутив в глубине души отвращение, примешавшееся к тошнотной жажде, которая мучила ее теперь все чаще, требуя немедленного утоления.
Она сглотнула.
— Можно мне…
— Конечно. — Он уже протягивал трубку.
* * *
— Сжимай.
— Не сжимается! — прошипела Монца, глядя на три скрюченных пальца и упорно торчащий в сторону мизинец. Вспоминая, какими ловкими они были прежде, какими проворными и сильными, она испытывала такую ярость и такое разочарование, что даже боль отступала. — Не сжимается!
— Ты лежишь тут которую неделю. Я латал тебя не для того, чтобы ты курила хаску и бездельничала. Старайся усерднее.
— Сам бы постарался, дерьмо!
— Ладно.
Он обхватил ее руку своей и безжалостно сдавил. Скрюченные пальцы с хрустом сложились в кулак. От боли глаза полезли на лоб, и дух занялся — не вскрикнуть.
— Ты, кажется, не понимаешь, как много я тебе помогаю. — Он еще сильней сдавил ей пальцы. — Без боли человек не растет. Без нее он не совершенствуется. Страдание заставляет нас совершать великие дела. — Здоровой рукой в это время она бессильно скребла его кулак. — Любовь прекрасная подушка для отдыха. Но только ненависть способна сделать нас сильней и лучше. Так-то.
Он отпустил ее, и Монца заскулила, глядя на свои несчастные, дрожащие, покрытые фиолетовыми шрамами пальцы, которые медленно разжимались.
Ей хотелось его убить, осыпать всеми проклятиями, какие только знала. Но она слишком нуждалась в его помощи, и поэтому придерживала язык, покуда, задыхаясь и скрипя зубами от боли, стучала затылком о скамью.
— Давай, сожми снова.
Монца уставилась ему в лицо, пустое, как свежевырытая могила.
— Давай, или это сделаю я.
Она зарычала. От напряжения руку прострелило болью до плеча. Пальцы медленно начали сгибаться, лишь мизинец по-прежнему торчал вбок.
— На, ублюдок недоношеный!
Монца сунула ему в нос узловатый, кривой, сцепленный намертво кулак.
— На!
— Видишь, не так уж это и трудно. — Он протянул трубку, и Монца выхватила ее у него из рук. — Можешь не благодарить.
* * *
— Посмотрим, сумеешь ли ты…
Монца взвизгнула. Колени подогнулись, и ему пришлось подхватить ее, чтобы не упала.
— Опять? — Он нахмурился. — Тебе пора уже ходить. Кости срослись. Больно, конечно, но… Впрочем, где-то мог остаться осколок. В каком месте болит?
— Во всех! — огрызнулась она.
— Что ж, видно, дело не только в твоем упрямстве. Но так не хочется заново вскрывать швы… — Подхватив Монцу одной рукой под колени, он без особого усилия поднял ее и уложил на скамью. — Мне нужно отлучиться.
Она схватила его за руку.
— Вернешься скоро?
— Скоро.
Шаги затихли в коридоре. Монца услышала, как хлопнула входная дверь и заскрежетал ключ в замке.
— Сукин сын.
Она спустила ноги на пол. Поморщилась, когда ступни коснулись половиц, оскалила зубы, когда села, и тихо зарычала, когда, оттолкнувшись от скамьи, встала на ноги.
Больно было адски, но это только придало ей решимости.
Глубоко вздохнув, она сосредоточилась и заковыляла в другой конец комнаты, терпя жгучую боль в лодыжках, коленях, бедрах, спине, в руках, широко расставленных для равновесия. Доплелась до шкафа, вцепилась в дверцы. Вытянула ящик, в котором лежали трубка и кувшинчик зеленого пузырчатого стекла с несколькими черными комками хаски на дне. Как же ей хотелось покурить… во рту пересохло, ладони стали липкими от пота. Монца задвинула ящик и заковыляла к скамье, терзаемая по-прежнему болью, но крепнущая, тем не менее, с каждым днем. Скоро она будет готова. Пока же — нет.
«Терпение — отец успеха», — писал Столикус.
До шкафа и обратно, рыча и скрежеща зубами. До шкафа и обратно, шатаясь и кусая губы. До шкафа и обратно, скуля, чуть не падая, плюясь. Она оперлась на скамью, постояла некоторое время, переводя дух.
И снова — до шкафа и обратно.
* * *
На зеркале была трещина от угла до угла. Но ей хотелось разбить его вовсе.
«Твои волосы — завеса полуночи!»
Обритые слева, отросшие до щетины, сквозь которую проглядывают струпья, свисающие справа спутанными, грязными, сухими водорослями.
«Глаза твои блещут, как лучистые сапфиры, коим нет цены!»
Желтые, налитые кровью, со слипшимися ресницами и воспаленными веками в черных и ввалившихся от пережитых страданий глазницах.
«Губы — лепестки роз!»
Пересохшие, потрескавшиеся, покрытые желто-серой коркой в углах. На белой восковой щеке три длинных, гнойно-коричневых струпа.
«Сегодня ты прекрасна как никогда, Монца…»
Шея — пучок иссохших жил. С обеих сторон красные шрамы, оставленные удавкой Гоббы. Вид такой, словно она уже умерла — от чумы. Немногим лучше, чем у черепов на полке.
Держа перед нею зеркало, ее добрый хозяин улыбался.
— Ну, что я говорил? Выглядишь чудесно.
«Сама богиня войны!»
— Да уж, как чертова ярмарочная диковинка! — Она мрачно усмехнулась, и старая развалина в зеркале усмехнулась в ответ.
— Лучше, чем когда я тебя нашел. Учись во всем видеть хорошую сторону. — Он отложил зеркало, встал и натянул куртку. — Я должен отлучиться на некоторое время, но вернусь, как всегда. Тренируй руку. Но береги силы. Мне нужно еще разрезать тебе ляжки и выяснить, почему ты не можешь стоять.
Она выдавила страдальческую улыбку.
— Да. Понимаю.
— Что ж, тогда вскоре и займусь.
Он накинул на плечо мешок. Простучали по коридору шаги, закрылся замок. Монца медленно сосчитала до десяти.
Потом она встала, прихватила с подноса нож и пару иголок. Дохромала до шкафа, выдернула ящик, сунула трубку и кувшинчик в карман штанов, позаимствованных у хозяина и висевших на ее тощих бедрах мешком. Добрела босиком по скрипучим половицам коридора до спальни, там выудила, морщась, из-под кровати поношенные сапоги. Постанывая, натянула их.
Снова выбралась в коридор, задыхаясь от напряжения, боли и страха. Встала на колени перед входной дверью — вернее, медленно, хрустя суставами, присела так, что колени коснулись, в конце концов, пола. Давно ей не приходилось вскрывать замки… Монца, зажав в искалеченной руке иглы, принялась неуклюже орудовать ими.
— Поворачивайся, гадина. Поворачивайся…
Замок, по счастью, был плохонький. Издал вскоре приятный слуху щелчок и открылся. Схватившись за ручку, Монца с усилием отворила дверь.
Ночь поздняя. Дождь поливает обильно поросший бурьяном двор и покосившуюся изгородь, за которой торчат голые деревья. Дальше — тьма. Не лучшее время и погода для калеки, решившей прогуляться. Но чистый воздух, холодный ветер в лицо… Монца почувствовала себя чуть ли не родившейся заново. Уж лучше она замерзнет на свободе, чем просидит еще хотя бы ночь в компании костей.
Без размышлений она нырнула под дождь, проковыляла сквозь заросли крапивы. И, оказавшись среди деревьев, чьи стволы влажно блеснули при свете проглянувшей на миг луны, решительно свернула с тропинки в сторону и зашагала, не оглядываясь, вперед.
Вверх по крутому склону, закусив губу, согнувшись, хватаясь здоровой рукой за землю. Рыча от боли, которая пронзала каждый мускул при каждом неверном движении. С черных ветвей капал черный дождь, барабанил по палой листве, стекал по волосам, липшим к лицу, лился за шиворот украденной рубахи, липшей к воспаленному телу.
— Еще шаг.
Убраться как можно дальше от скамьи, ножей, белого, пустого лица. И лица, увиденного в зеркале.
— Еще шаг… еще шаг… еще…
Цепляясь рукой за влажную землю, за корни деревьев. Она идет за отцом, направляющим плуг, шарит во вспаханной земле, выискивая камни.