И с первых дней своего переезда в Москву Николай мечтал посмотреть «Дни Турбиных» – единственную пьесу Булгакова, которая шла в 1934 году. Да и её МХАТ возобновил в 1932-м после трехлетнего перерыва. Причём вернуть её в репертуар Художественного театра повелел (вся Москва это знала!) не кто иной, как Главный Зритель страны.
День 29 ноября 1934 года, когда Скрябин впервые увидел «Турбиных», запомнился ему навсегда. Место у него было отличное: в третьем ряду партера (отец достал ему билет). И весь первый акт он, как завороженный, следил за перипетиями на сцене. А в самом начале второго акта зал громыхнул вдруг такими аплодисментами, что Николай едва не оглох. В тот момент на сцене – представлявшей собой кабинет прохвоста-гетмана – происходил диалог Шервинского (бесподобного Марка Прудкина), с лакеем, объяснявшим гетманскому адъютанту, почему его, лакея, оставили дежурить у телефонных аппаратов. Однако аплодисменты предназначались вовсе не актерам: смотрели все не на сцену, а в противоположную сторону.
Поняв, куда именно устремлены все взоры, Коля вывернул шею и оглянулся на специально оборудованную ложу, которая во время первого акта пустовала. В ней, снисходительно улыбаясь восторгу зрителей, восседал теперь товарищ Сталин (которого Скрябин впервые увидел воочию, живьем), а рядом с ним расположились товарищи Киров и Жданов. Так что спектакль для зрителей вышел двойным.[1]
А для самого Николая – так и вовсе тройным: за плечами у Сергея Мироновича Кирова он вдруг увидел кого-то. Юноша настолько был уверен, что в глубине ложи находится отдельное, самостоятельное существо, что ему поначалу и в голову не пришло определить его как что-то. Коля счел, что за спинами особых зрителей притулился охранник, старающийся остаться незамеченным. И лишь тогда, когда занавес упал, и все (включая тех троих) поднялись аплодировать, Скрябин осознал свою ошибку: никакой это был не охранник. За спиной Кирова находился его плоский и серый двойник – проще говоря, самая заурядная тень.
Недоумевая, как он мог так ошибиться, Скрябин отвернулся от сцены и стал глядеть в правительственную ложу. Так поступил не он один: многие, если не все, крутили головами и чуть ли не выпрыгивали из кресел, чтобы увидеть тех, кто в той ложе находился. И вопрос ещё был: кому публика устроила овацию, когда закончился спектакль? Артистам или особым гостям? Или, точнее, одному, самому главному, гостю.
Впрочем, сами гости тоже хлопали, не жалея ладоней и встав со своих кресел. И, чем дольше Николай смотрел на это, тем яснее понимал, что с тенью Сергея Мироновича дело нечисто. «Тень» аплодировала не синхронно с Кировым, постоянно сбивалась с ритма хлопков. Да и вообще, вела себя как-то бестолково. То вытягивалась в длину, покидая пределы ложи и пробираясь в зрительный зал. То, напротив, укорачиваясь, становясь тенью гнома. А то и вовсе – поднималась чуть ли не к самому потолку театра, забыв про все законы оптики.
Наконец, у Коли заслезились глаза от пристального разглядывания. Он отвернулся, а когда вновь посмотрел на правительственную ложу, она уже опустела. И Скрябин, наконец, осознал, какую такую тень он узрел. Много лет назад он видел нечто подобное – только более яркое, отчетливое, – рядом с телом своей умирающей няни.
Впрочем, уверенности у него тогда, после спектакля, не было. Лишь полгода спустя Николай Скрябин утвердился в понимании своей способности видеть такие вот тени. А в тот ноябрьский день Коля, потрясенный пьесой, не очень-то размышлял о появлении в театре товарища Сталина и двух других сановников. Тем более что отец говорил юноше: Хозяин любит почему-то «Турбиных» больше всех прочих мхатовских спектаклей. Но затем, когда всего через день после посещения Художественного театра Кирова не стало, а его место во главе Ленинградского обкома партии занял Жданов, в голове у Коли стали роиться мыслишки самые нехорошие.
По всему выходило, что Сталин привел на булгаковскую пьесу Кирова вместе со Ждановым не просто так. Была в этом хитроумная драматургическая задумка, не иначе. Вечером двадцать девятого ноября Вождь поставил и разыграл драму собственного сочинения, декорацией к которой послужил мхатовский спектакль. Знал ли Сталин, что Киров вскоре умрет? Коля не сомневался, что знал. Хотя, возможно, точная дата ухода Сергея Мироновича из жизни была неизвестна даже этому великому режиссеру – в своем роде куда более выдающемуся, чем, скажем, Станиславский или Мейерхольд.
Предвосхищая грядущий расклад, Иосиф Виссарионович пригласил в правительственную ложу Художественного театра двух людей – и передал им некое послание. Передал словами Булгакова.
Послание это, по мнению Коли Скрябина, состояло из двух последних реплик пьесы.
«…Сегодняшний вечер, – говорил наивный Николка Турбин, воодушевленный приходом большевиков в Киев, – великий пролог к новой исторической пьесе». Капитан же Студзинский, настроенный куда более скептически, отвечал ему: «Для кого – пролог, а для меня – эпилог».
Всё яснее ясного. Для Жданова посещение МХАТа в компании с Вождем стало прологом будущего возвышения, а для Кирова – эпилогом блестящей партийной карьеры. Что же касается новой исторической пьесы, то и она не заставила себя долго ждать. Для пьесы террора, которую готовился с размахом разыграть поклонник «Дней Турбиных», лучшего пролога, чем убийство Сергея Кирова, и придумать было нельзя.
3
Это воспоминание в один миг промелькнуло в голове Скрябина, когда он стоял на платформе «Сокольников» – возле облицованной мрамором колонны, за которую они со Смышляевым зашли.
– Что, – спросил Николай, – против Михаила Афанасьевича опять развернули кампанию?
– Нет… То есть, да: кампанию-то против него никогда и не сворачивали. Но не в этом дело. – Лицо Смышляева наконец-то утратило свое отрешенное выражение: видно было, что теперь он говорит о вещах, слишком сильно его беспокоящих. – Не это на данный момент самое худшее.
– Возможность ареста? – Скрябин ощутил, как у него заледенели губы, когда он выговорил свой вопрос.
Однако Валентин Сергеевич воспринял такое предположение на удивление спокойно.
– Не думаю. – Он покачал головой. – И, когда вы займетесь этим делом... если займетесь, – тут же поправился он, – то сами поймете: над ним иная угроза нависла.
И он стал рассказывать. Слушая его, Николай то принимался ерошить волосы на затылке, то качал недоверчиво головой, то, не удержавшись, задавал какой-нибудь уточняющий вопрос.
– Дело в том, – говорил Валентин Сергеевич, морщась и с явной осторожностью подбирая слова – будто переходя речку по тонкому льду, – что с некоторых пор Михаил Афанасьевич начал кое-кого замечать поблизости от себя... Его преследует некто – не вполне человек. Вернее, это Миша считает, что – не человек. Я-то, признаться, поначалу решил, что он принял за инфернальную сущность заурядного топтуна. Вот только – этого преследователя никто, кроме Михаила Афанасьевича, так ни разу и не видел. Да и сам Миша думает порой, что у него просто мутится рассудок. Однако у меня на сей счёт иное мнение. Создание, прицепившееся к нему, вполне реально. И по какой-то причине оно решило Мишу уничтожить. Тут вот ведь что происходит...
Пока он вёл свой рассказ, на станцию прибыли два поезда со стороны центра, и один покинул «Сокольники». Появившиеся-таки пассажиры проходили мимо колонны, за которой стояли Скрябин и Смышляев, но в их сторону даже голов не поворачивали. И лишь обычные для метро сквозняки обдували лица Коли и его нового знакомца.
– Ну, так что вы скажете? – спросил Смышляев, закончив излагать факты. – Беретесь вы за это дело?..
Коля только ухмыльнулся. Несмотря на ужас и трагизм истории, рассказанной Валентином Сергеевичем, невзирая на серьезность принимаемого решения, он, Николай Скрябин, девятнадцати с половиной лет от роду, чувствовал себя как маленький мальчик, которого спрашивают: хочет ли он открыть огромную коробку с неведомым содержимым, которую кто-то оставил в его комнате? Смышляев, проницательность которого сделалась потом легендой в проекте «Ярополк», не ошибся в выборе того, к кому обратиться со своей просьбой.