— Где голова?
Нет, Белый с парнями точно в холмах скрывается. Испугался? Бросил общину на произвол судьбы? Вряд ли. На Белого не похоже. Значит, рассчитывает драться. А такую силу, как отряд Мак Кехты, ударом в лоб не возьмешь. Хитрость надобна. Это даже мне, не смыслящему ничего ни в тактике, ни в стратегии, ясно. Ночью, например, напасть. На сонных. Или когда начнут подать собирать. Расслабятся, разобьются на мелкие кучки.
Выходит, нужно время тянуть. Не дать сидам залютовать и начать крушить направо и налево. Иначе некого будет потом спасать. Да и работать на прииске тоже будет некому. Только Белому с товарищами. Если выживут.
Почему же тогда голова не оставил никого разыграть представление с изъявлением покорности. Подучил бы пару-тройку человек, что делать. Передал бы кому-нибудь эти списки проклятые, кровью писанные, лохмотьями кожи, со спин содранной, переплетенные. Или сам бы остался глаза перворожденным отводить. С командованием отрядом и Хвост управится, даром, что ли, в лесных молодцах ходил?
Или, может, все-таки струсил Белый и нарезает сейчас пятками на юго-восток, к побережью Аен Махи, где можно еще наткнуться на поселки трапперов? Нет, брось, Молчун. Нечего на человека напраслину возводить. Особенно когда он жизнь за тебя отдать готовится…
Я тряхнул головой, отгоняя упрямо прокрадывающиеся гаденькие мыслишки, и поднял взгляд.
От неожиданности даже вздрогнул.
Прямо в мою душу глядели раскосые светло-зеленые глаза Мак Кехты.
— Ты, — черенок плети указал мне под ложечку. — Грамоте учен?
Что отвечать? Глотку скрутило — ни вздохнуть, ни крякнуть. Сказать правду? Соврать?
— Руны знаешь? — повторила вопрос несколько по-другому сида.
Знать-то я их знал. Учили нас в Школе и старому, позаимствованному от перворожденных, письму, и новым буквицам, упрощенным лет двести назад при императоре Марциале Просветителе, который вознамерился обучить грамоте всех свободных граждан Империи. Пустая затея. Прежде всего жрецами в копья принятая. Умел я не только читать, но и писать. Скорописью и каллиграфически. Только как в этом признаваться? Боязно. Что она удумала?
— Э… А… — Потешно небось со стороны выглядело мое блеяние — в толпе раздались несколько смешков.
— Умеет, умеет… — послышался из-за спин негромкий, но очень хорошо различимый в тишине голос.
Ну, спасибо, братцы. Удружили! А действительно, чего со мной церемониться! Одиночка, без друзей, без приятелей. Ату его! Авось выкупим себе полдня жизни малой кровью.
Делать нечего. Нужно признаваться — все равно отмолчаться уже не получится.
Я кивнул, краешком глаза отмечая, как медленно образуется за моей спиной пустота. Довелось как-то наблюдать стаю каменных крыс, разрывающих подраненную товарку. Воистину, люди ничем не лучше. Всегда готовы вцепиться слабому в глотку, пнуть упавшего, бросить на произвол судьбы обреченного. А исключения, вроде Сотника, поднявшего оружие на родного брата во имя спасения совершенно чужих ему людей, только подтверждают общее правило.
— Кличка!
Мак Кехта не собиралась терять времени даром. Я ответил:
— Молчун, — и тут же, непонятно зачем, перевел на старшую речь: — Эшт.
Знание языка перворожденных произвело эффект. По лицу ранее невозмутимой сиды пробежало легкое, как предрассветный ветерок над гладью реки, удивление. И тут же скрылось за маской высокомерия.
— Будешь головой, Эшт!
Вот те и нате! Попал ты, Молчун, между грифоном и пещерным медведем. Теперь тебе одна дорога — к Сущему. Откажешься — бельт между глаз или, того чище, запорют насмерть для острастки остальных. Согласишься — найдут в отвале со сломанной шеей на следующее же утро после отъезда перворожденных. Скажут, туда и дорога предателю, прихвостню остроухой сволочи.
Кто тогда о Гелке позаботится? Уж лучше пускай прямо сейчас прикончат. На миру и смерть красна, как говаривал учитель Кофон. Эх, Кофон, Кофон… В преданиях, которые ты во множестве нам рассказывал, герои всегда побеждали. Когда силой духа, когда острой сталью. Жизнь показала — мало правды в старинных легендах.
— Не буду.
Слова отказа пробирались на волю с трудом, а выпорхнули, будто птички. И сразу легче стало. Да не просто полегчало, а наплевать на все захотелось. Словно душа отделилась уже заранее, не дожидаясь лютой расправы, от тела и вспорхнула ввысь, наблюдая со стороны охнувшую и зароптавшую неразборчиво толпу, седого дурака с кривыми плечами и заносящую плеть сиду. Медленно, как во сне (только там бывает — двигаешься эдаким жучком, угодившим в каплю сосновой живицы), плеть опустилась. Страха не было. Не было и вполне обычного и ожидаемого желания уклониться, а коль не получится, так хоть съежиться в комочек. Я только слегка прикрыл веки.
Боль пришла не сразу. Вначале лопнула на плече недавно заштопанная и выстиранная Гелкой рубаха. На коже вздулся рубец, набряк багровым изнутри и рассыпался алыми бусинками. Я успел пожалеть одежку, в которой и полдня не походил, и тут…
Давненько меня не пороли — успел отвыкнуть. Словно штырь, в горне каленный, в руку загнали с размаху. Закричать не закричал, хвала Сущему, не опозорился, а вот зашипел сквозь стиснутые зубы не хуже рогатой гадюки.
Тут же все вернулось на круги своя. Не парил возвышенный дух над бренной землей, а скособочился жалкий мужичонка перед гордой воительницей.
— Ты будешь головой, салэх, — с нажимом повторила Мак Кехта.
Унизительная кличка. В переводе со старшей речи «салэх» — мерзкий, грязный, вонючий. Емкое содержание в коротеньком словечке. Учитель Кофон подробно объяснял, что так назвали сиды первых встреченных ими людей. Диких, необузданных наших предков, промышлявших охотой и собирательством кореньев.
Кулак с плетью вновь медленно поднялся, не торопясь, впрочем, наносить удар. Так учат собак и лошадей. Подчинишься — избегнешь наказания и связанной с ним боли. А кто мы, люди, собственно, для перворожденных? Вырвавшееся из-под хозяйского присмотра зверье. Зачастую мы сами даем им повод уверовать в это еще крепче.
Но только не сейчас…
— Нет, феанни, не буду.
Верно говорят знатоки: самый больной из ударов — первый. Человек равно быстро привыкает что к хорошему, что к плохому. На второй, на третий раз ощущения притупляются.
Я даже умудрился не зашипеть повторно.
Только поднес запястья к лицу, прикрывая глаза.
— Я научу тебя повиновению, салэх!
Видать, в детстве мечтала зверюшек всяким штукам да фокусам учить.
— Нет, феанни. В моей жизни и смерти ты вольна по праву сильного. Но душе моей только я хозяин. А теперь: хочешь — режь, хочешь — так ешь…
Яркие смарагды очей потемнели от вырвавшегося на волю, давно сдерживаемого бешенства. Пальцы зашарили по поясу в поисках рукоятки корда.
— Ах ты!!!
Ну что, Молчун, жил сикось-накось, так хоть помри, как положено сыну… А впрочем, какое кому дело, чей я сын? Как положено умирать человеку, уважающему себя.
Мак Кехта наконец-то нащупала кинжал. Потянула…
Узкая ладонь в кожаной черной перчатке накрыла ее кисть. Толкнула клинок на место. Этлен?
Телохранитель без малейшего усилия удерживал руку рассвирепевшей воительницы. Качая головой, произнес укоризненно:
— Феанни…
Сида оскалилась, как дикая кошка. Сейчас укажет дерзкому слуге, где его место.
— Нет! Не трогайте его!!!
От звонкого крика зазвенело в ушах.
Гелка рыжим растрепанным вихрем ворвалась между нами.
Из косы выбивались пряди. Голос прерывался — видно, что бежала почти от самого дома. Нарочно, что ли, кто-то надоумил? Хорошо хоть сапожки надела. Иначе ноги в кровь по нашим камням сбила бы.
Четыре самострела враз глянули на нас.
Этлен, попытавшийся при первых признаках переполоха отправить Мак Кехту к себе за спину, поднял руку успокаивающим жестом. Трудно поверить, но старик-сид улыбался. Одними глазами, но улыбался.
Сида открывала-закрывала рот, как снятый с крючка шелеспер. Она даже про корд позабыла от изумления. Кто мог ожидать такого поворота? Мне вспомнилось далекое детство — еще до Школы — и как опешил огромный пес боевой пригорской породы, сопровождавший меня повсюду, когда сунул нос в кусты и наткнулся на защищающую выводок утку-черношейку. Но пса было кому успокоить и отозвать, а если лопнет непрочное терпение перворожденной… Не дам я тогда за наши с Гелкой жизни и куска обманки.