– Чего так?
– Да вдруг разболелся и помер.
– Бывает. – Боярин перекрестился и добавил: – Ну иди, иди. Небось, притомился с дороги.
Трофим поклонился, развернулся, надел шапку и пошёл. Шёл, думал: жив! И царь за ним не посылает! Чего ещё желать?!
Но оказалось, есть чего. Трофим пришёл домой, смотрит, а Гапка сидит на лежанке. Руки на коленках, в новой душегрее, волосы распущены, глаза потуплены. На столе бутыль, два шкалика. Хлебчик, мяско, курка, кашка, колбаски колечко. И ещё одна бутыль, стеклянная, поменьше. Трофим головой мотнул и прошёл прямо, мимо накрытого стола. Гапка зарумянилась…
Ночью она ничего у него не спрашивала, уткнулась ему в бок и даже не сопела, а спала как мёртвая. Трофим лежал рядом, думал: рассказать, не рассказать? Ну а зачем рассказывать? Чтобы самому легче стало? А ей станет каково? Ей и так несладко, он же её замуж не берёт, хоть она сколько раз уже просилась… И не стал будить, рассказывать, лежал ровно, руки на груди сложивши, и видел то государя-царя, то государя-царевича, то Зюзина, то Клима, то Матрёну, то карлу, то Шубу, или как его по имени…
Но Гапку не толкнул, не стал будить, язык не развязал. А завтра, с утра, им уже не до разговоров было, он сразу пошёл на службу.
На службе тоже никому ничего не рассказывал. Да никто у него ничего и не спрашивал, будто он и не уезжал никуда.
И в Москве тоже молчали. Потом только, может, дня через три, объявился слух: царевич в Слободе преставился, и царь по нему крепко горюет. А почему преставился, не говорили. Потом стали говорить: царевича везут в Москву, в Архангельский собор, там будут хоронить. Ещё дня через три привезли закрытый гроб, поставили на амвоне напротив царских врат. А царя всё не было. Царь в Кирилловом монастыре, так говорили, по царевичу горюет. Ни до чего теперь царю! Даже не до Ливонии. И наши сразу всю Ливонию профукали. Но бояре собрались, послали от себя послов. Послы, и с ними Сёмка Ададуров, съехались с литвой и ляхами и заключили с ними мир – поганей не придумаешь, отдали им земель немерено… А царь как сидел в Кирилловом монастыре, так и сидел, и каялся. Очень горевал царь по царевичу, который, говорили знающие люди, в три дня сгорел, как свечка, невесть от чего. Гроб царевича стоял в Архангельском соборе закрытый, народ туда валом валил прощаться. Может, вся Москва, кроме Трофима, там перебывала.
А царь всё не ехал и не ехал. Только в марте по Москве прошел вдруг слух: царь едет! Будто бы отпеть царевича, а на самом деле, говорили, чтобы проучить Москву, как он когда-то проучил Новгород – за мир с литвой. Вот когда страху было! Но вышли встречать всем миром. А он в одном простом возке приехал, в старой овчиной шубе, с лица серый, глаза, как у слепца, пустые, и будто ничего не слышал. Также и на отпевании стоял как неживой, согбенный, но не крестился и не бил поклонов. А потом, рассказывала Гапка, царь головой кивнул – немчин, стоявший рядом (доктор Илов, подумал Трофим), поднял крышку…
И все немо ахнули! Царевич лежал как живой – личико белое, щёчки румяные, а рядом стоял царь – как смерть. Все стали креститься, а он не крестился. Кивнул, немчин закрыл крышку, рынды подняли гроб и понесли в алтарь. А царь развернулся и пошёл. Вышел из храма, сел в свой простой возок и, когда обратно ехал, запускал руку в мешок, зачерпывал горстями серебро, бросал в толпу. Народ кричал, а он как не слышал. И опять уехал в монастырь.
Опять стало тихо в Москве, опять царю было не до неё. Потом вдруг накинули Трофиму десять рублей в год. Трофим накупил Гапке обновок. Гапка примеряла, радовалась, говорила, что это им за службу от царя. Трофим кивал, помалкивал и думал: «Да от какого тут царя, царю давно ни до чего нет дела, царь сидит в монастыре, а тут всем бояре правят, а боярами – боярин Годунов, шурин Фёдора-царевича, наследника. Вот так-то!» Мимо Трофима как-то раз проехал, как мимо вши какой-нибудь – и головы не повернул. Зато Зюзин, тот ещё издалека заметил! И как смазал плетью, так сбил шапку в грязь и, не обернувшись, дальше поскакал. Трофим поднял шапку, утёрся. Гапка как только про это узнала, стала срамить Трофима, говорить, что надо пойти, пасть боярину Борису Фёдоровичу в ноги и показать на Зюзина, у Зюзина теперь силы никакой. Трофим обещал пойти, но не пошёл. Филька на это засмеялся и сказал:
– Ты, Трофимка, стал прямо как царь. Он теперь тоже голоса ни на кого не поднимает, ходит в монашеском куколе, с палкой. А раньше с посохом ходил! Посох золотой, в каменьях! А теперь дрын суковатый. Знающие люди говорят: к беде это, нет посоха – и нет царя. А нет наследника – не будет царства!
Гапка на это зашипела:
– Ты у меня, пёс, смотри, договоришься! Трофим, а ты чего молчишь? В нашем доме – и такие речи!
А Филька ей в ответ:
– Что речи?! Погодите, будут и дела! Слыхали, что творится в Слободе? Поразбежались все оттуда, поразъехались, пустая Слобода стоит, пустой царский дворец! Так скоро будет и у нас! Потому что…
– Трофим! – закричала Гапка. – Ты чего молчишь?!
Трофим только рукой махнул. Но, правда, больше наливать Фильке не стал. Филька обиделся, ушёл.
А Трофим сидел, молчал. И так бы всю ночь просидел. Гапка его едва заманила лечь. И он как лёг, так и лежал, лежал… А после вдруг говорит:
– Это хорошо, что мы с тобой не венчаны. А так вдруг бы ты сыночка родила. А я бы вдруг его со зла да кочергой. И насмерть!
Гапка молчала. Только сопела быстро-быстро. Потом ответила:
– Вот за что нам те десять рублей…
И как заплачет! Как заноет! Трофим её с трудом успокоил.
Успокоил – это так только говорится. Не стало в доме у Трофима жизни. Гапка ходит сама не своя. Трофим тоже сам не свой. Ужинают молча. Спят спина к спине. Утром Трофим проснётся, помолится, перекусит – и на службу. Там опять молчит. День молчит, неделю молчит, месяц. И домолчался б до беды! Но однажды утром призвал его к себе боярин Михайла и говорит:
– Надо ехать. Тебе. Больше некому. Другого не послать, не справится.
Трофим:
– Куда?
– А вот, – начал объяснять боярин князь Михайла Лобанов-Ростовский…
Но это уже совсем другая история, и мы расскажем её в другой раз.
Сергей Булыга
Сибирское дело
© Булыга С. А., 2017
© ООО «Издательство «Вече», 2017
ГЛАВА 1
Восемнадцатого марта 1586 года в Кремле, в приказных палатах, стряпчий Разбойного приказа Маркел Косой, а с ним Котька Вислый, того же приказа подьячий, сидели у себя на службе и играли в зернь. Запершись, конечно. Маркел выигрывал уже три алтына и две деньги, посмеивался и говорил, что скоро Котька побежит за водкой. Котька сопел, помалкивал. А после вдруг сказал, что сегодня как раз ровно два года с того дня, как великий государь Иван Васильевич преставился. Маркел вздрогнул, перестал трясти стаканчиком, задумался, потом недобрым голосом сказал:
– Вечно ты что-нибудь под руку брякнешь. Испортил игру!
И в самом деле, рука у Маркела стала как свинцом налитая, трясла неловко, а кидала ещё хуже. И то! Ведь сколько сразу всего вспомнилось: дядя Трофим, ведьма-покойница, Аграфена, нянька царская… Маркел насупился, начал проигрывать. Поэтому когда в дверь постучали, он даже обрадовался, велел Котьке идти открывать, а сам быстро спрятал кости и стаканчик. Вошёл Степан, второй подьячий, и сказал, обращаясь к Маркелу, что его кличет боярин – спешно. Маркел устало вздохнул, перекрестился, сгрёб шапку в кулак, вышел в сени и подошёл к двери напротив. Рында открыл её. Маркел вошёл туда и первым делом поклонился, а уже после, распрямившись, увидел князя Семёна, своего боярина, а рядом с ним какого-то важного дьяка в высокой куньей шапке. Перед дьяком, на столе, лежала толстенная книга. Маркел ещё раз посмотрел на дьяка и теперь узнал его. Это был думный дворянин Черемисинов Деменша Иванович, казначей Казённого двора. Что принесло его сюда, настороженно подумал Маркел и мельком глянул на боярина. Тот смотрел просто, не сердясь. А, уже спокойнее подумал Маркел, глядя как Черемисинов разворачивает книгу, это он, наверное, про свечи, мы их за зиму нажгли немало…