Сбоку, из Ефремовой каморки, выскочил его подручный Сенька – худой, тщедушный человечишко – и сразу кинулся к метельщику, начал его трясти, бить по щекам, дуть ему в рот. А тот лежал как мёртвый.
– Убери его, чтоб не мешал, – велел Ефрем.
Сенька оттащил метельщика к стене, там выкопал из-под соломы кувшин, макнул в него тряпку и начал тереть метельщику губы. Метельщик сморщился.
А Ефрем опять прошёл мимо стоящих, потом ещё… И вдруг схватил за руку рынду – Петра Самосея. Рында побелел и замер.
– Есть что сказать? – спросил Ефрем. – Есть или нет?!
Рында подумал и ответил:
– Есть.
– На кого?
– На Ададурова Семёна, стольника, царёва посланника в Псков.
Ефрем обернулся на Клима с Трофимом. Вот оно что, подумалось Трофиму, Псков! Но не успел он и рта раскрыть, как Клим поспешно воскликнул:
– Э, нет-нет! Это уже не наше дело. Это посольские пусть разбираются.
Трофим повернулся к Климу. Клим уже спокойным голосом продолжил:
– Ададуров – это не про нас. С Ададурова пусть Зюзин спрашивает. – Обернулся на стрельца с огнём и приказал: – Беги, пёс, ищи воеводу и скажи: большая измена открылась. В посольском приказе. Беги!
Стрелец развернулся и вышел. А Клим осмотрел построенных людей, после мельком глянул на Трофима и, повернувшись к Ефрему, сказал:
– Повременим пока. Придёт воевода, продолжим.
Ефрем послушно кивнул, повернулся к людям, велел идти за ним – и увёл их за угол, в остужную. А Сенька уволок туда метельщика.
Как только они все ушли, Клим сразу подошёл к столу и спросил у пищика, не записал ли тот чего лишнего. Пищик ответил, что нет. Клим всё равно взял со стопы верхний, уже наполовину исписанный лист и, осмотрев его, вернул. Трофим спросил, что теперь делать.
– Ждать, а чего ещё, – ответил Клим.
Трофим осмотрелся, отступил, сел на лавочку и положил кочергу на колени. Клим продолжал стоять. Молчали.
Какая вонища здесь, думал Трофим, как они от неё не передохнут. Вот уже кому не позавидуешь – Ефрему. Он здесь почти безвылазно торчит. Другое дело в Москве, от царя подальше! Вон у них Сидор неделями сидит без дела. Приведёшь к нему кого-нибудь – он спит. Князь Михайло, бывает, смеётся, говорит: а вот пошлю вас…
Заскрипела дверь. Трофим насторожился.
Из остужной вернулся Ефрем, остановился возле дыбы и в сердцах сказал:
– Какой народ хлипкий пошёл! Просто тьфу!
И, повернувшись к свету, начал рассматривать рукав своей рубахи. Рубаха у него была знаменитая – красная, как огонь, атласная, и на свету переливалась. Ефремова рубаха, это знали все, была непростая – её сам царь ему пожаловал, Ефрем ею очень гордился. Клим усмехнулся и спросил:
– А что, люди правду говорят, что это царёва рубаха?
– Какая царёва! – сердито ответил Ефрем. – Я её, что ли, с царя снимал? Как это так?!
– А говорят же.
– Говорят! – ещё сердитей продолжил Ефрем. – А я не слышал. На воле можно всякое сказать. А вот пусть на дыбе повторят!
– Ох, ты и строг, Ефремка, – сказал Клим. – Тебе б только людей мучить.
– Служба такая, – ответил Ефрем. – Будет другая служба, буду по-другому.
– А всё же рубаха чья? Нежели с самого Малюты?
– Нет, – со вздохом ответил Ефрем. – Малюту я не пытывал. А вот Афоньку Вяземского, вот этого да! И это его рубаха.
– Вот прямо эта – с него?
– Ну, не совсем эта, а почти. – Ефрем заулыбался, даже облизнулся. – Афонька был тогда в силе, ого! Первый опричник был Афонька. Вот кто зверь зверем был. Что я? Я же по службе зверь, а он зверь по нутру. Такая у него душа была. Он православного народу накрошил не дай Бог сколько! И думал крошить дальше. Но наш надёжа-государь царь и великий князь Иван Васильевич ему такого не позволил. И вот сижу однажды, думу думаю, а ко мне ведут Афоньку! В кровище весь, волосья клочьями, борода оборвана, половина зубов выбита, глаза заплыли. А рубаха на нём… Я как глянул… Оторваться не могу. Огнём горит! Эх, думаю, как бы мне эту красоту не замарать. И пособил Афоньке, усадил на лавку, ручки ему поднял, рубаху снимаю смирно, чтобы в крови не уделать. Государь заметил это, усмехнулся, говорит: «Что, Ефремка, глянулась рубаха?» Я отвечаю: «Есть грех, государь». Он: «Забирай!» Я и забрал. Вот чья была рубаха – с Вяземского. И как я её любил! Никогда не снимал – ни днём, ни ночью, ни в жар, ни в стужу. И что? Год миновал, а какой тогда был год длиннющий, тяжеленный, сколько было службы… И заносилась рубаха. На Рождество стою здесь у себя, служу, и тут же царь рядом сидит. И вдруг говорит: «Ты что это, Ефремка, заносил рубаху так, что смотреть противно. И вонища!» Я говорю: «Винюсь, царь-государь, свинья я». «Нет, – он говорит, – ты не свинья, а верный пёс». И обернулся, и велит Мстиславскому: «Ванька, а ну, чтоб завтра моему Ефремке был отрез парчи на новую рубаху!» И, ну, не парчи, парчи красной тогда не нашли, а атласу отпустили. Так с той поры и повелось: как Рождество, так мне рубаху. Так, думаю, и в этом году скоро будет. Уже ноябрь на исходе.
Сказав это, Ефрем опять повернул локоть рубахи к свету и стал смотреть, нет ли на нём каких пятен. Клим вздохнул и начал говорить:
– А мне царь-государь однажды…
Но тут в сенях послышались шаги. Клим сразу замолчал.
Раскрылась дверь, вошёл стрелец, уже другой, и сказал:
– Я с Верху. Воевода сейчас крепко занят. Велел продолжать без него. Но смирно, с опаской, высоких статей не касаясь.
– Это можете не беспокоиться, – сразу ответил Клим. – Иди и скажи…
– Нет, – тут же ответил стрелец. – Мне велено остаться здесь.
И повернулся к Трофиму. Трофим оставил кочергу на лавке, выступил вперёд и велел привести рынду Петра Самосея. Сенька сходил за угол, привёл. Трофим сунул рынде целовальный крест, рында его поцеловал, назвал себя и сказал, что будет говорить как на духу. Трофим посмотрел на Сеньку. Сенька быстро ушёл за угол. Было слышно, как за ним закрылась дверь в остужную.
– В хомут? – услужливо спросил Ефрем.
– Рано ещё, – сказал Трофим, глянул рынде в самые глаза и строгим голосом велел: – Рассказывай пока что вольно.
– А что рассказывать? – испуганно ответил рында. – Мы стояли при дверях. Пришёл царь-государь с царевичем. Стоим. Приходит Ададуров, называет слово. Мы его впускаем. А как было не впустить? Он и вошёл к царю. Он и раньше туда часто вхаживал. Стоим…
– А слышно было что-нибудь? – спросил Трофим.
– Нет. Ничего. Там дверь на войлоке.
Трофим подумал, согласно кивнул. Рында, осмелев, продолжил:
– Стоим. Служим. Ададуров вышел. И ушёл.
– Как он ушёл? – спросил Трофим. – Какой был из себя? Крови на нём не было? Глаза не бегали? Сам не запыхавшийся был?
Рында подумал и сказал:
– Он злой был, Ададуров. Красный. Даже вот так: закрыл дверь, сплюнул, шапку надел и ушёл.
Трофим посмотрел на Клима. Клим усмехнулся и сказал:
– Это ему войска в Псков не дали.
– Что? – строго спросил Трофим. – А ты откуда это знаешь?
– Ай! – ответил Клим. – Не придирайся. Да и не наше это дело, а посольское. Это уже пусть Зюзин с Ададурова спрашивает, почему тот от царя выходил и плевался. Какая свинья!
– Ладно, – не стал спорить Трофим. – Пусть так. – И снова обратился к рынде: – И вот Ададуров плюнул и ушёл…
– И ещё растёр! – прибавил рында. – И уже только после ушёл.
– А дальше было что? – спросил Трофим. – Не возвращался Ададуров?
– Нет. А после Савва-истопник как выскочит да как начнёт орать!
– Так он что, там давно сидел? Он туда ещё до Ададурова вошёл, так, что ли?
Рында подумал и ответил:
– Вряд ли.
– Тогда он когда туда вошёл?
– Не знаю, – честно сказал рында. Покосился на Ефрема и опять сказал, уже с надрывом: – Не знаю! Он же туда-сюда всё время ходит. А если зябкий день, так царь его так и гоняет топить и топить!
– А в тот день гонял?
– В тот не помню.
– Пётр! – строго сказал Трофим. – Подумай! Вспоминай, пока не поздно. На дыбе будет трудней вспоминать.