Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Ещё одну вещь он мне в тот вечер выговорил, и я её тут ставлю отдельно.

Это было уже под конец, когда я собирался уходить.

— Петя.

— Да?

— Ты за три года что починил?

Я не понял.

— В смысле?

— В прямом. — Ситников придвинул чистый лист. — Перечисли.

Я стал перечислять.

Домкрат — то есть не домкрат, а порядок с исправностью инвентаря и список ответственных на стене. Кузнец в штате. Складской учёт. Нефтехозяйство. Положение о премировании. Транспортёр во втором корпусе. Крючки на комбайнах.

Он записывал.

Дописал и повернул лист ко мне.

— Семь.

— Семь.

— За три с половиной года семь вещей. — Он постучал по листу. — Это, между прочим, очень много. Я за двадцать один год здесь сделал одиннадцать.

— Вы считали?

— Я считал.

Он отодвинул лист.

— А теперь скажи, — продолжал Ситников, — сколько раз за эти три года ты упирался в то, где чинить нечего.

Я подумал.

— Три.

— Какие?

— Соловьиха. Мать с аппаратом. И вот это.

Ситников кивнул.

— Ну вот. Семь и три. Соотношение хорошее, тебе повезло.

— В смысле — повезло?

— В том смысле, что у меня наоборот.

И это была единственная фраза за весь тот вечер, которую он выговорил про себя не объясняя, — и он на ней остановился и дальше не пошёл, и я не стал спрашивать.

Я спросил другое.

— Владимир Гаврилыч. А с теми тремя что делать?

Он посмотрел на меня.

— Не знаю. Мне пятьдесят шесть лет, и я не знаю.

Ганин остался.

Про то, как это решилось, я расскажу коротко, потому что решилось оно буднично.

Три года по распределению кончались у него в июне восемьдесят шестого.

В октябре восемьдесят пятого пришёл запрос — стандартный, из института, о предполагаемом дальнейшем трудоустройстве молодого специалиста, — и Тимофеев его вызвал.

Разговор был при мне.

— Эдуард Вениаминович. Тут запрос. Что писать?

— Что остаюсь.

Тимофеев посмотрел на него.

— Точно?

— Точно.

— Ты подумай. — Тимофеев отложил бумагу. — Тебе двадцать шесть лет. С твоим дипломом ты в городе на завод пойдёшь.

— Я подумал.

— Когда?

— В прошлом году.

И на этом разговор кончился, потому что Тимофеев не стал спрашивать дальше, и я не стал, и никто в колхозе не стал.

Он никому не объяснил.

Ни разу, ни одному человеку, — и я его тоже не спрашивал ни в восемьдесят пятом, ни потом, и версий у меня две, и обе я тут писать не буду, потому что они мои, а не его.

Нина не вернулась.

Она не вернулась ни в восемьдесят пятом, ни в восемьдесят шестом, и развелись они, по-моему, в восемьдесят седьмом, заочно, и в селе про это узнали через полгода.

Занавески он снял в восемьдесят восьмом.

А в конце октября со мной случилась одна вещь, и я её тут ставлю последней в главе.

Двадцать седьмого октября я сидел с Зиной над годовым.

Годовой отчёт мы начинаем считать в конце октября, чтоб к декабрю иметь картину, и в тот вечер мы сидели у неё и разбирали затраты по бригаде.

И она обронила:

— В восемьдесят шестом надо будет по-другому считать амортизацию.

Я кивнул и стал смотреть колонку.

И через полминуты поднял голову.

— Что вы сейчас сказали?

— Про амортизацию.

— Нет. Год.

Зина не поняла.

— Восемьдесят шестой.

Я сидел и смотрел в ведомость.

Тут надо объяснить, а объяснять я это буду в первый и последний раз.

В той жизни я уехал из Заречного в восемьдесят шестом.

Уехал я весной, в марте, двадцати шести лет, к тётке в Ачинск, и уехал не от беды и не в поисках счастья, а потому, что подвернулось место и потому, что в двадцать шесть лет хочется в город.

И больше сюда не вернулся.

Я приезжал два раза в год на два дня тридцать семь лет подряд, и мать умерла без меня, и хоронил я её приехав, и всё, что было в этом селе с восемьдесят шестого по две тысячи двадцать шестой, я знаю по рассказам.

Про этот отъезд я помнил с апреля восемьдесят второго.

Помнил я его как дату, и первые полтора года он у меня в голове стоял как срок: до восемьдесят шестого, а там посмотрим.

Я про него думал регулярно.

Я про него думал в восемьдесят втором, в восемьдесят третьем и в восемьдесят четвёртом — не мучительно, а как думают про предстоящую развилку: доеду до неё и решу.

А в восемьдесят пятом я про него не подумал ни разу.

Ни разу с января. Ни в феврале, когда меня вычеркнули из списка депутатов. Ни в марте, когда я получал билет. Ни в мае, ни в августе, ни в сентябре.

Одиннадцать месяцев.

Я сидел двадцать седьмого октября восемьдесят пятого года у Зины на кухне, смотрел в ведомость по амортизации и считал месяцы, и насчитал одиннадцать.

Зина смотрела на меня.

— Пётр Сергеевич. С вами всё в порядке?

— Да.

— Вы бледный.

— Устал. Давайте дальше.

И мы стали считать дальше.

Глава 34

Забой в тот год начался четвёртого ноября.

Начался он как всегда — с первого устойчивого мороза, — и шёл он две недели, и по селу опять стоял запах палёной щетины.

А вот дальше было по-другому.

По-другому было в одном: за помощь при забое стало нечем рассчитываться.

Бутылка на забое — вещь обязательная. Приходят четверо, работают полдня, и им ставят. Не за работу — за работу неприлично, — а просто ставят стол, и там бутылка.

Осенью восемьдесят пятого бутылки не было.

То есть она была, но её стало жалко: она стоила теперь не четыре семьдесят, а четыре семьдесят плюс два часа в очереди с двух до семи, и была она в доме не бесконечной.

И ставили самогон.

Первый забой на самогоне у нас был у Твердохлебов, седьмого ноября, и я там был, и все четверо помогавших пили самогон, и никто этого не отметил.

А в декабре это уже было нормой.

Заняло это, если считать от первого июня, шесть месяцев.

Седьмое ноября провели по новым правилам.

Правила были такие: торжественное собрание — без спиртного, концерт — без спиртного, стол для актива в конторе — отменён.

Стол для актива отменили впервые с шестьдесят седьмого года.

Отменили его не по злобе, а потому, что в постановлении прямо написано: не допускать в служебных помещениях, и Аркадий Павлович, человек осторожный, решил не рисковать.

Народу на собрание пришло меньше.

Пришло человек сто десять против полутораста в прошлом году, и связь тут была прямая, и все её понимали, и никто вслух не назвал.

Зато по домам гуляли больше.

Гуляли по домам, своим, в тесноте, по пять-шесть человек, и это было даже теплее, чем в конторе, — и в этом, если разобраться, состоит вся история сухого закона в отдельно взятом селе.

Пить не перестали.

Перестали пить вместе.

Дробот вернулся четырнадцатого ноября.

Приехал он вечерним автобусом, в парадке, с чемоданом, и на остановке у клуба его встречали мать, сестра и человек шесть ребят.

Мишки на остановке не было.

Мишка в тот день работал в мастерской и знал, что автобус в семь двадцать, и не пошёл, и это, как я потом сообразил, было сделано специально.

Он пришёл на следующий день.

Пришёл он к Дроботам в обед, в воскресенье, когда там уже сидело человек двадцать, и пришёл он не первым и не последним, а где-то в середине.

Обнялись они в сенях.

Обнялись при свидетелях, коротко, по-мужски, и Мишка выговорил ему что-то, чего никто не расслышал, и Дробот засмеялся.

И всё.

Дальше Мишка ходил счастливый недели три.

Он ходил счастливый по-настоящему, и это было видно за сто метров, и в мастерской над ним по этому поводу подтрунивали, а он не отбивался.

— Загорулько. Ты чего лыбишься?

— А чего мне не лыбиться.

— Дак вроде ничего не случилось.

— Случилось, — говорил Мишка. — Колька вернулся.

И это была вся аргументация, и она всех устраивала.

1563
{"b":"978621","o":1}