Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Газета была позавчерашняя.

— Утро, дядь Прокоп.

— Утро.

Больше он ничего не прибавил, и я вышел.

К десяти утра это знало село.

К обеду были подробности, из которых половина была неправдой, а вторая половина неправдой не была. К вечеру Мишка на стану уже излагал версию, в которой я вынес лекторшу из клуба на руках через реку, и версия эта имела успех.

Мужики отнеслись с уважением и без всякого удивления.

Бабы отнеслись хуже.

Мать за весь понедельник не сказала мне ни слова, и это вышло гораздо выразительнее, чем если бы высказалась. Она просто ставила передо мной тарелки чуть громче, чем нужно, и один раз, когда я сам полез за хлебом, убрала хлебницу на сантиметр дальше.

А в понедельник Нина настраивала пианино.

Клуб ей выделили с шести, и она пришла в шесть, с ключом деда Мещерякова, с камертоном и с двумя войлочными клиньями, которые сделала сама из старого валенка.

Возилась она четыре часа.

Настройка — это не то, что можно посмотреть: человек сидит, бьёт одну ноту, крутит, бьёт снова, крутит обратно, и так двести раз подряд, и звук при этом стоит такой, что нормальный человек через десять минут уходит.

Ушли не все.

Сначала в зале сидело человек пятнадцать — пришли на диковинку. Через полчаса осталось шестеро. Через час — трое: Пашка, Мокеиха и я.

Мокеиха вязала.

Одну струну Нина порвала. Она при этом произнесла одно короткое слово, которого от неё никто не ожидал, и мы с Пашкой сделали вид, что не слышали.

Кончила она в десятом часу.

Потом посидела молча, размяла кисти и поставила руки.

Так я в первый раз услышал, как она играет по-настоящему.

Играла она минут пять.

Я в музыке ничего не понимаю. Я не знаю, что это было, и не спросил. Знаю только, что это был совсем другой инструмент, чем тот, на котором Верка второй год лупила «Пусть всегда будет солнце» на школьных утренниках, и что Мокеиха перестала вязать.

Верка стояла в дверях.

Она стояла там всё это время, с тряпкой, и не зашла, и не ушла, и когда Нина кончила, повернулась и пошла в фойе, и я слышал, как она там двигает вёдра громче, чем нужно.

Про международное положение на стану говорили два дня.

Говорили так, как у нас всегда говорят про то, что привёз приезжий: не о самом предмете, а о том, чему это противоречит.

— Не будет войны, она обещала.

— Ну и хорошо.

— А чего тогда пацанов гребут?

— Так их всегда гребут.

— Всегда, да не всегда.

Гнидин заметил, что если не будет войны, то непонятно, почему в райцентре второй год не купишь сапог. Ему возразили, что сапоги тут ни при чём. Он стоял на том, что при чём, потому что всё из одного кармана. С этим неожиданно согласились.

Дудник спросил у меня, что я там спрашивал про декабрь.

— Дату уточнял.

— Зачем?

— Она неправильную назвала.

Дудник подумал.

— А ты откуда знаешь?

— Читал.

— Где?

Вот на этом месте разговор у меня в последнее время застревал регулярно, и я к этому был готов.

— В «Правде». В прошлом году.

— Ты «Правду» читаешь?

— В сортире, — ответил я, и на этом всё кончилось, потому что мужики заржали, а Мишка немедленно рассказал историю про то, как у него дед подтирался «Огоньком» и как ему за это ничего не было.

Людка тоже промолчала.

Она в среду в сельпо отпустила мне папиросы, взяла деньги, отсчитала сдачу и посмотрела на меня ровно одну секунду.

— Ну и как лекция? — спросила она.

— Про международное положение.

— Понятно.

И повернулась к следующему.

Вот это была единственная минута за всё то лето, когда мне было по-настоящему стыдно.

Стыдно мне было часа полтора.

А в четверг мы поехали за ягодой.

Клубника в тот год пошла дурная — после дождя за три дня налилась так, что в логах за третьей бригадой было красно.

Поехали на летучке, человек восемь, после смены.

Собирали часа два.

Клубника в логу растёт не кустами, а полосами, по склону, и берут её сидя на корточках и передвигаясь боком, и через сорок минут ты уже не разгибаешься, а перекатываешься.

Я набрал ведро и полведра сверху.

Ели, разумеется, тут же и без всякой меры. Людка приехала с нами и первые полчаса собирала, а потом бросила и стала есть, а потом легла в траву и объявила, что больше не может.

— У тебя губы синие.

— У тебя тоже.

Костёр развели у старицы, когда стало темнеть.

Жарили хлеб на прутиках — обыкновенный чёрный хлеб, насаженный на палку и подержанный над углями, — и это дурацкое лакомство, о котором в городе никто не знает, а тут оно на первом месте после мороженого.

Прохоров привёз откуда-то гармонь и оказалось, что он умеет.

Умел он на трёх аккордах и с одной песни, но этого хватило, и Дробот, которого никто не просил, вдруг подхватил низом, и стало неожиданно хорошо. Мишка орал громче всех и мимо.

Купались в старице в темноте.

Вода в старице стоячая, тёплая как чай, и дно илистое, и Мишка провалился в бочаг с головой и вылез с пиявкой на животе. Пиявку рассматривали всей компанией минут десять, при свете головёшки, с обсуждением и версиями, и Мишка стоял мокрый и терпел, потому что был в центре внимания.

Потом сидели у огня и сохли.

Людка сидела рядом, привалившись, и от неё пахло дымом и клубникой, и я держал руку у неё на спине, и никто на нас не смотрел, потому что все давно всё поняли.

Домой вернулись в первом часу.

Я лёг, и перед глазами у меня всё ещё стояла эта клубника — красная, между листьев, — и от рубахи, брошенной на стул, пахло дымом.

Мне было двадцать три года, и я за то лето не пропустил ни одного вечера.

Ни одного.

Заснул я, не домыв ноги.

Глава 10

Двадцатого июля мы начали расконсервировать комбайны.

Это самая противная работа в году.

Комбайн зимует под открытым небом, потому что навеса на одиннадцать машин у нас нет и не будет, и за девять месяцев в нём заводится всё: мыши в соломотрясе, вода в бункере, ржавчина везде. Ты лезешь туда и первые два часа только выгребаешь.

Я к обеду был чёрный по локоть и в паутине.

Жара стояла третью неделю. В мастерской под крышей было под сорок, на улице тридцать три, и мы работали на улице, в тени от стены, перетаскивая инструмент вслед за тенью каждые полтора часа.

Из моего вылезло: два мышиных гнезда, полтора ведра прелой соломы, стеклянная банка непонятного происхождения, чей-то рукав и вода в бункере, которая простояла с сентября и пахла соответственно.

Пашка выгребал вместе со мной и на банке остановился.

— Дядь Петь, а это чья?

— Понятия не имею.

— А зачем она тут?

— Пашк, тут комбайн девятого года выпуска. Тут что хочешь может быть.

Он банку не выбросил, а поставил на верстак, и она там простояла до самой уборки, и никто её не тронул.

Пили из бочки кружками.

Мишка выпил за смену, по его собственному подсчёту, четырнадцать кружек и сообщил, что это личный рекорд, а Дудник вспомнил, что у него было двадцать в семьдесят втором.

Зина приехала около двух.

Она приехала на председательском «уазике», с папкой, в блузке и с тем выражением лица, какое у неё бывает, когда в бумагах что-то не сходится и она уже знает, где именно.

Мужики её увидели и подтянулись.

— Здравствуйте. Лыткин здесь?

— Тут я.

Она подошла к моему комбайну и остановилась в двух шагах, чтобы не запачкаться.

— У меня по сенокосу не сходится. — Зина раскрыла папку. — По вашему звену. Гектары, выработка и списанная солярка.

— Сильно не сходится?

— На сорок гектаров и на девяносто литров.

— Учётчик считал?

— Учётчик. — Она это произнесла так, что стало ясно, какого она мнения об учётчике. — Мне сдавать двадцать пятого. Зайдите ко мне сегодня вечером, я бумаги домой заберу.

— Во сколько?

— После восьми.

1439
{"b":"978621","o":1}