Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Гуров работал и не отвечал.

Анатолий говорил минут пять, а потом на него посмотрел Семёныч.

Семёныч на него просто посмотрел — с ящика, не вставая, — и Анатолий сбился на полуслове и замолчал.

Потом его напоили чаем, и он размяк, и уехал в девятом часу довольный, и на прощание сказал Витьке, что ремень — ерунда, пусть возвращают когда хотят.

Семёныч всё это время сидел в углу и ничего не делал.

Он пришёл в час ночи, посмотрел на барабан, сел на ящик и просидел там шесть часов молча, и я его не трогал, потому что понимал: он ждёт своего.

Своё началось в восемь утра.

Барабан собрали, запрессовали подшипники, поставили бичи — сорванный заменили, гнутый Гуров выправил, — и вот тут Семёныч встал.

— Ножи.

Ножами он называл две стальные линейки, выставленные горизонтально на подставках, — приспособление для статической балансировки, которое я в жизни видел раза три.

Он их выставил по уровню, минут сорок, сам, никому не давая трогать.

Потом положили барабан концами вала на эти ножи.

Барабан покачался и встал.

Он встал тяжёлой стороной вниз, и Семёныч отметил мелом низ, и повернул на девяносто градусов, и отпустил, и барабан опять пришёл в то же положение.

— Тяжёлый тут, — сказал Семёныч.

Он взял пластину, приложил к противоположному бичу и прихватил струбциной, и опять качнул.

Барабан пошёл и остановился в другом месте.

Мишка попытался помочь.

Он подошёл, наклонился над барабаном и сказал, что надо просто с той стороны навесить гайку.

Семёныч не поднял головы.

— Отойди.

— Так я ж говорю: гайку.

— Отойди.

Мишка отошёл на два шага и оттуда ещё минут десять комментировал, пока Гуров не отправил его точить сверло, которое точить было не нужно.

Мишка точил это сверло сорок минут и был доволен.

Он подбирал эти пластины час.

Он менял их, пилил напильником, снимал по грамму, и после каждой правки качал барабан и смотрел, и никого к этому не подпускал, и разговаривал при этом только с барабаном.

В девять десять он выпрямился.

— Всё.

Барабан на ножах стоял в любом положении, в каком его оставляли.

Мишка попробовал сам — крутанул, отпустил, — и барабан остановился и не пошёл обратно.

— Ну ты дед, — сказал Мишка с чувством.

Семёныч ничего не ответил, взял свою фуфайку и сел обратно на ящик.

Ставили обратно до половины первого.

Барабан завели в окно тем же порядком, только вшестером и медленнее. Поставили узлы, крышки, шкив. Дека была смята, и деку правили молотком через оправку — Гуров правил, Дудник светил.

Потом выставляли зазор.

Зазор дека — барабан выставляется по щупу, с обеих сторон, на входе и на выходе. Восемнадцать и два.

Дудник лазил туда с щупом четыре раза.

— Слева восемнадцать, справа семнадцать с половиной.

— Подтяни справа.

— Подтянул.

— Ещё раз мерь.

— Восемнадцать.

— На выходе?

— Два.

— С двух сторон?

— С двух.

В час дня завели.

Барабан вышел на обороты чисто. Без воя, без вибрации, без стука — ровный гул, который слышишь животом.

Гуров стоял рядом и держал ладонь на боковине молотилки.

Он стоял так секунд тридцать, потом убрал руку и кивнул.

Мишка заорал.

Комбайн ушёл в поле в четыре часа дня тридцатого августа.

Простоял он семнадцать часов вместо сорока восьми.

Дудник домолотил свои двести гектаров к пятому сентября и закрыл сезон с намолотом три тысячи четыреста тонн, что было больше, чем у любого комбайнёра в районе, и об этом потом писали.

Про то, что в ночь на тридцатое в мастерской работали восемь человек, не писали нигде.

Я в тот день, тридцатого, проспал с пяти вечера до девяти утра.

И вот в эти пятнадцать часов я, кажется, впервые за всё лето отпустил.

Потому что оно случилось.

Всё лето я ждал беды — я помнил, что та уборка была плохая, я не помнил чем, и я всё лето косился на запад и торопил людей. Пришёл дождь, и я решил, что вот оно. Потом лёг барабан, и я решил, что теперь точно оно.

А мы его подняли за семнадцать часов.

Я лежал и думал, что, может, я всё перепутал. Что память в шестьдесят восемь лет — вещь дырявая, и что плохой была не эта уборка, а какая-нибудь семьдесят девятая, и я просто их склеил.

Так я думал тридцатого августа.

Пашку я разглядел на следующий день.

Он мыл летучку у колонки, стянув рубашку, и я шёл мимо и вдруг остановился.

В мае это был подросток, у которого лопатки торчали как у общипанной птицы. Я это помнил очень отчётливо, потому что в мае, в кузне, смотрел ему в спину и думал, что парня надо кормить.

Сейчас у него была спина.

Не мужская ещё — но уже с мясом на плечах, с обозначившимися жилами на предплечьях, и он тягал ведро на десять литров одной рукой, не перекладывая.

За четыре месяца он вырос сантиметров на пять.

— Пашк.

— А?

— Ты сколько весишь?

Он подумал.

— Не знаю. Меня весной в школе вешали — сорок восемь.

— А сейчас?

— Не знаю. — Он пожал плечами и вернулся к ведру. — Больше, наверно.

Я пошёл дальше.

На току дежурила Клавдия с весовой, и весы у неё были платформенные, до пяти тонн, с точностью до десяти килограммов, так что померить парня на них было нельзя.

Но я в тот день зачем-то зашёл в весовую и постоял у этих весов.

Глава 20

Восьмого сентября, в среду, в четверть шестого вечера Мещеряков домолотил последний загон на восьмом поле, вылез из кабины и сел на гусеницу.

Больше молотить было нечего.

Я приехал туда на летучке минут через двадцать, потому что мне позвонили на ток, и застал такую картину: стоит комбайн, вокруг него стерня до горизонта, на гусенице сидит шестидесятилетний мужик и курит, и лицо у него совершенно пустое.

— Артемьич.

— А.

— Всё?

— Всё, — сказал Мещеряков.

Он докурил, затоптал окурок о гусеницу и полез обратно в кабину.

Ток закрыли в четверг вечером.

Пропустили через очистку последний ворох, прогнали сушилку вхолостую, выключили транспортёры и стали расходиться.

И вот тут я услышал тишину.

Ток у нас работал с второго августа круглые сутки: сушилка гудела, ворохоочистители выли на две ноты, транспортёры стучали, машины подходили и уходили, и всё это стояло над бугром сплошным звуком тридцать восемь суток подряд.

Его выключили в шесть двадцать вечера.

И стало слышно, как за площадкой в бурьяне трещит кузнечик.

Я стоял посреди пустого тока — асфальт, вымазанный зерном, гора половы у забора, брошенные лопаты — и слушал этого кузнечика, и у меня в ушах ещё двое суток стоял гул, потому что ухо за тридцать восемь дней отвыкает от тишины и потом её достраивает само.

Бабы, уходя, разговаривали громко, как разговаривают глуховатые.

Я тоже.

Цифры я узнал на следующий день, в конторе, у Зины.

Она их мне не показывала — они лежали у неё на столе, а я стоял рядом и читал вверх ногами, и она это видела и не перевернула.

Зерновых у нас было четыре тысячи шестьсот гектаров.

Намолотили семь тысяч триста шестьдесят тонн. Урожайность вышла шестнадцать центнеров с гектара ровно.

В прошлом году было двенадцать и одна.

— Это много? — спросил я, хотя и так знал.

— Это очень много. — Зина сложила лист. — По району средняя тринадцать и семь. Мы вторые.

— А первые кто?

— Новосёлово. У них четырнадцать и девять, и у них земля лучше нашей на два балла.

Она посмотрела на меня поверх очков.

— То есть по-хорошему мы первые. Но так считать никто не будет.

Плана по сдаче было четыре тысячи двести тонн.

Сдали пять тысяч сто.

Доску почёта Гена Пыжов обновил в пятницу.

Доска стояла у конторы — застеклённый щит на двух столбах, синий, с выцветшими буквами по верху, — и фотографии на ней висели те же самые с семьдесят девятого года, потому что снимать было дорого и лень.

1398
{"b":"978621","o":1}