Вечером Гришин прислал за мной.
На столе лежала новая карта, склеенная из двух листов. Старая кончалась восточнее нынешней работы; её край ещё виднелся снизу, весь в летних сгибах и пятнах. Гришин прижал угол гильзой и указал карандашом участок западнее Волоколамска.
— Завтра снова сюда. Наземные просят держать дорогу. Смотри.
Я встал рядом. Раньше карту приходилось вытягивать из него вопросами, теперь свободный край лежал передо мной.
— Прямо пойдём — увидят от шоссе, — сказал я. — Лучше вдоль леса и выйти на дорогу уже перед сменой.
— Нельзя.
Гришин провёл короткую черту за лесом.
— С обеда здесь наша батарея. При входе она вас увидит со стороны немца. Связь до неё может не дойти.
Я перечеркнул свой маршрут.
— Тогда южнее. Вот до этой излучины, потом вдоль дороги. Высоту держать до опознания своих.
— Дальше.
Мы считали не красивый строй, а минуты. Сегодняшний журнал дал время туда, время над штурмовиками и остаток после посадки; ветер на завтра ещё не знали. Я написал два варианта вылета смены — при западном и при восточном, — и оставил между ними пустую строку до утренней метеосводки. Гришин перенёс на полях номера готовых машин и вычеркнул одну: у неё после посадки упало давление воздуха.
— Верхнюю пару оставим отдельно? — спросил он.
— Оставим, пока немцы ходят сверху. Но не дальше этого рубежа. Если потянут на запад, не гнаться.
— Почему?
— Сегодня они ушли сами. Завтра могут увести от дороги. Одного случая мало, чтобы решать за них.
— А если снова зайдут сверху, пока ты держишь рубеж?
— Верхняя пара встречает. Я поднимаюсь только своей. Нижняя остаётся у штурмовиков.
— Ты сегодня поднялся.
— Потому что верхние уже связали ведущего, а второй оставался свободен. Если бы оба прошли мимо них, мой поворот открыл бы штурмовики.
Гришин передвинул гильзу с угла карты на нарисованную дорогу.
— Значит, верхние промахнулись — не исправляешь их ошибку ценой нижних.
— Да.
— И они это должны знать до взлёта. Иначе один решит, что ты подхватишь, второй полезет вдвоём, нижние увидят драку и тоже снимутся.
Я вписал возле верхней пары: «при прорыве — сопровождать, не преследовать». Ниже повторил запрет для своей. На словах решение казалось понятным. На бумаге у него появились две разные обязанности и место, где одна не должна была съесть другую.
Гришин поставил возле рубежа чёрточку. Мой первый маршрут остался перечёркнутым рядом с его поправкой о батарее. Набело он карту не переписывал.
— Так и пойдём, если погода даст, — сказал он. — Дальше планируешь со мной. Не по-хорошему. Вдвоём быстрее.
— Понял.
Он уже вернулся к горючему. Ни приказа по полку, ни новой должности не появилось. Просто рядом с его рукой на карте лежала моя перечёркнутая линия, и выбрасывать её никто не собирался.
До полуночи свели три смены, запасную площадку и порядок возврата при низкой облачности. Ерохина назначили со мной; старшего лейтенанта — наверх. На третью пару Гришин поставил тех, кто днём держал штурмовиков и не полез вслед за немцами. Фамилии вошли в задачу без речи о доверии.
Когда дошли до второй смены, готовых машин осталось пять. Гришин предложил поднять одну тройку и одну пару. Я начал расставлять их на карте и остановился: среднему в тройке пришлось бы одновременно следить за ведущим и держать внешний сектор, а при развороте один всё равно выпадал.
— Не складывается, — сказал я.
— Тогда что?
— Сдвинуть смену. Дождаться шестой машины или оставить четыре. Пять в воздухе красивее только в ведомости.
Гришин вычеркнул время и поставил новое, на десять минут позже. Из-за этого пришлось подвинуть третью смену и снова проверить остаток горючего. Быстрее не стало. Зато на карте не осталось самолёта, которому мы заранее поручили невозможное.
У двери Гришин окликнул меня:
— Соколов. Завтра к десяти в штаб полка. С лётной книжкой и всеми рабочими записями.
— Кто вызывает?
— Передали из штаба. Я спросил зачем. Не ответили.
— Веселов?
— Его сейчас на нашей площадке нет. Больше не знаю.
Гришин не отводил глаз, но и сказать сверх этого не мог. Неделю назад Веселов предупредил: дальше спрашивать будут не здесь. Теперь названия нового места мне не дали — только время и список того, что принести.
В вещмешке лежала тетрадь в клеёнчатой обложке. Дёмин сводил в ней наблюдения и ставил свои пометы. Лунин вписывал технические границы. Гришин подписывал решения. В запасном полку с отдельных страниц уже снимали рабочие копии, с фамилиями и оговорками. Но всю тетрадь, от первых июльских схем до декабрьских строк, ещё не требовал никто.
Завтра к десяти её надо было принести в штаб.
Глава 29
«Награда»
К десяти я пришёл без двадцати.
Ночью я прибрал за собой. Бритву и кисет отложил Ерохину — тем же порядком, каким в начале месяца старшина диктовал писарю опись над нарами Аркадия: сперва бритву, потом кисет. Дальше по той описи шла тетрадка. Я взял свою, в клеёнчатой обложке, и сунул в планшет, поверх карты, чтобы не мять. Лётную книжку — туда же. Потом лежал на спине с открытыми глазами и слушал, как в трубе гудит, и думал о том, что человека, которого вызывают в штаб к десяти утра и не говорят зачем, спрашивать «зачем» уже поздно.
Двенадцатого Веселов сказал мне, что рапорт ушёл ещё восьмого. Он не грозил. Он просто сообщил мне, где лежит бумага, и что дальше вопросы мне будут задавать не здесь. С восьмого числа прошло семнадцать дней. За эти семнадцать дней мы перебазировались на запад, починили чужую землянку и продолжили летать. Бумага шла своим ходом. Я — своим.
Штаб полка стоял в полукилометре, в уцелевшей избе с заколоченными фанерой окнами, и от стоянки к нему вела тропа, натоптанная за неделю в две ноги шириной. Я шёл по ней и считал шаги.
В сенях пахло махоркой и сургучом. Я обмёл унты веником, снял рукавицы, подышал в кулак и открыл дверь.
В избе был один писарь.
Писарь в полку один на всё, и этого я знал полгода. У него в июле я выменял свою тетрадку за две пачки махорки; он же выкликал почту, стоя на ящике над мешком; он же в начале месяца писал опись над нарами Аркадия. Звали его Кузьмин. За полгода мы с ним не сказали друг другу и двадцати слов.
Он сидел у окна, в шинели и в двух парах нарукавников, и левой рукой грел о лампу пальцы правой, а правой писал. Стол под ним был завален так, что работать было негде: журналы, стопки аттестатов, чернильница в консервной банке, — и лампу он держал на подоконнике, потому что на столе ей места не нашлось. Печка топилась плохо. На гвозде у притолоки висела шапка, на другом — немецкий эмалированный кофейник, оставшийся от прежних хозяев поля и приспособленный под кипяток.
— Соколов, — я снял шапку. — Вызывали к десяти.
— Соколов, — повторил он и посмотрел куда-то в бумаги, шевеля губами. — Младший лейтенант? Погодите.
Он выдвинул ящик, порылся, задвинул, выдвинул другой. Я стоял у двери, с планшетом под мышкой, и слушал, как за фанерой на окне ветер тянет по-над полем.
— Лётная книжка с вами?
Я подал.
— Рабочие записи?
— В планшете.
— Пока оставьте при себе. На них отдельного указания нет.
Он взял её, развязал тесёмку, разложил перед собой и придвинул к себе журнал — толстый, разбухший, с загнутыми углами. И стал сверять. Он сверял долго, водя пальцем по строкам, сличая мои полёты, записанные моей рукой, с полётами, записанными в журнале рукой того, кто ведёт учёт по эскадрилье. Сесть мне не предложили, и я так и стоял с рукавицами в кулаке. Спрашивать было нельзя, да и незачем: писарь в полку — это тот человек, через которого проходит бумага.
— Сходится, — сказал он наконец, вроде бы даже с некоторым удивлением, будто у него редко сходилось. — Распишитесь вот тут, и вот тут ещё.
Я расписался.
— Четвёртое, — прибавил он, макая перо.