Я узнал случайно, в субботу, когда сам зашёл в кузницу и увидел на верстаке миску, накрытую полотенцем, и полотенце было наше, с петухами, из сундука.
Из тех трёх, которые лежали двадцать лет.
Я стоял и смотрел на это полотенце секунд десять, а потом вышел и ничего не сказал, и дома тоже ничего не сказал.
Полотенце потом вернулось.
Оно вернулось в октябре, постиранное и выглаженное, и мать положила его обратно в сундук, и оно там лежит, я думаю, до сих пор.
Ситников вызвал меня четвёртого.
Вызвал не запиской и не через контору, а поймал у мастерской и велел зайти вечером.
Зашёл я в восьмом часу.
Он сидел у себя в закутке, и на столе у него лежал акт — тот самый, второй экземпляр, — и он его, судя по всему, только что дочитал.
— Садись.
Я сел.
— Читал?
— Читал.
Ситников подвинул акт к краю стола.
— Вопрос у меня к тебе один. — Он побарабанил по столу. — На бюро райкома в сентябре это пойдёт как несчастный случай на производстве в колхозе «Заря». Не персонально, а в сводке. Ты понимаешь, что это значит?
— Понимаю.
— Что это значит?
— Что нас будут спрашивать.
— Спрашивать нас не будут. — Ситников снял очки. — Спрашивать будут Аркадия Павловича, и он будет отвечать, и отвечать ему нечего, потому что акт чистый. А вот с тебя спросят иначе.
— Как?
— Никак. — Он положил очки на акт. — В этом-то и дело. С тебя не спросят вообще. И ты будешь ходить с этим сам.
Я молчал.
— Я тебе одну вещь скажу, и больше мы к этому не вернёмся. — Ситников откинулся. — Ты сейчас будешь искать, где ты ошибся. Ты человек такой, я тебя за полтора года разглядел. Ты будешь искать месяц, потом два.
— И что?
— И не найдёшь.
Он посидел.
— И вот когда не найдёшь, — продолжил он, — приходи. Не раньше.
Я встал.
Уже у двери он спросил — не оборачиваясь, глядя в стол:
— Папку читал?
Я остановился.
— Читал.
— Всю?
— Соловьиху.
Ситников кивнул.
— Ну и рано. Я тебе говорил — осенью.
— Я не осенью. Я в августе.
— Тем более рано.
И больше не прибавил ничего.
К Пашке я поехал третьего.
Раньше не пустили: первые дни к нему пускали только отца, и то на десять минут.
Лежал он в хирургическом, на четвёртом этаже, в палате на четверых, у стены.
Рука была в повязке до локтя, на весу, и в первую секунду я на неё посмотрел и тут же перестал, и дальше смотрел ему в лицо, и это, я думаю, было заметно.
— Здрасьте, Пётр Сергеевич.
— Здорово.
Он попробовал приподняться и не стал.
Дальше был разговор, который я потом прокручивал раз двадцать, потому что он оказался совсем не тем, к чему я готовился.
Готовился я к чему угодно: к слезам, к обиде, к тому, что он отвернётся.
Ничего этого не было.
— Как там уборка?
— Идёт.
— Процент какой?
— Пятьдесят три на вчера.
— А по району?
— Шестые.
Он подумал.
— Новосёлово?
— Третьи.
— Ну, у них двадцать два комбайна.
И вот это было хуже всего.
Потому что выговорил он это ровно тем тоном, каким говорит любой мужик в нашей мастерской, — и ему было восемнадцать лет, и он лежал с рукой на весу, и он говорил про новосёловские комбайны.
— Пётр Сергеевич.
— Ну.
— А комбайн на ходу?
— На ходу.
— Кровь-то с настила отмыли?
Я на секунду задержался с ответом.
— Отмыли.
— Ага. Хорошо.
И отвернулся к окну, и минуты две мы молчали, и он в эти две минуты не заплакал и вообще ничего не сделал, а просто смотрел в окно.
Настил, кстати, отмыл Мишка.
Отмыл он его тридцатого утром, сам, никому не сказав, до того как комбайн вывели в загон, и я про это узнал только в октябре.
Уборка не остановилась ни на час.
Это, если по-честному, самая точная вещь, какую я могу сказать про те дни.
Двадцать девятого августа в два часа дня на дальнем участке случилось то, что случилось, и в четыре часа дня двенадцать комбайнов молотили, и одиннадцать из двенадцати — те же самые люди на тех же самых машинах.
И тридцатого молотили.
И тридцать первого, и первого сентября, и второго, и в воскресенье вышли восемь машин, потому что стояла погода и валки перестаивали.
К первому сентября мы взяли сорок девять процентов.
Аркадий Павлович отчитался в район, и по итогам августа мы поднялись на шестое место, и в райцентре нас за это похвалили, и в сводке было написано «колхоз „Заря“ — 49%», и ни в какой сводке ничего другого написано не было.
Я на это не злюсь.
Я на это не злился и тогда, потому что уборка — это единственное в году, что нельзя отложить, и если бы мы встали на день, зерно бы осыпалось, и никому от этого не стало бы легче, включая Гуровых.
Просто это надо назвать своими словами.
Восемнадцатилетнему парню оторвало два пальца, и через два часа на том же поле работали двенадцать машин, и это правильно, и это единственное, что можно было делать, и всё равно от этого нехорошо.
Галя в те дни воевала с сентябрём.
С первого сентября школьники ушли из подсобных работ, а с фермы забрали последнюю машину под отвозку, и надой по стаду просел ещё на семь процентов, теперь уже не из-за аппаратов, а просто от кормов.
Она пришла ко мне пятого.
Пришла с бумажкой, в двух экземплярах, — я это отметил и не подал виду, — и положила один передо мной.
— Пётр Сергеевич. Мне нужен трактор.
— Нет трактора.
— Я знаю, что нет. Я написала, что просила.
Я посмотрел на бумажку.
Написано было аккуратно, по-канцелярски: дата, кому, от кого, суть, подпись. Внизу оставлено место для моей подписи в получении.
— Ты у кого научилась?
— У вас.
— Я тебе про два экземпляра говорил, а не про это.
— Это то же самое, — сказала Галя.
Я расписался.
Трактор я ей нашёл через два дня — не свой, а из второй бригады, через Ситникова, — и это была третья за август услуга, которую он мне сделал одним звонком, и я начал понимать, зачем в колхозе нужен парторг.
Ганин закончил расследование третьего сентября.
Комиссия была из трёх человек: он, Тимофеев и председатель профкома. Опросили восемь свидетелей, осмотрели машину, замерили, сфотографировали.
Акт формы Н-один вышел на двух листах.
Причина указана: нарушение пострадавшим требований инструкции по охране труда — очистка рабочих органов при не полностью остановленном механизме, без применения предусмотренного приспособления.
Виновных должностных лиц не установлено.
Инструктаж проведён и оформлен, приспособление в наличии, техническое состояние машины исправно, режим труда не нарушен.
Всё это было чистой правдой, каждое слово.
Акт подписали, экземпляры разошлись: один в дело, один в профком, один пострадавшему, один в район.
И на этом с точки зрения бумаги история кончилась.
Ганин мне этот акт принёс сам, лично, четвёртого сентября, в мастерскую, и положил на верстак, и стоял, пока я читал.
Я прочитал и вернул.
— Всё правильно.
— Да, — согласился Ганин.
Он взял акт, аккуратно сложил в портфель и застегнул, и постоял ещё, глядя куда-то в сторону верстака.
— Пётр Сергеевич.
— Ну.
— Я третий раз оказываюсь прав, — сообщил он. — В нефтехозяйстве, потом с искрогасителем, теперь вот.
— Ну.
— Раньше это было смешно.
Он взял портфель и ушёл.
Глава 15
Первую картошку мать выкопала восьмого сентября.
Не всю — куст на пробу, — и это у неё делается каждый год одинаково: она выходит с вилами, поддевает один куст с краю, разбивает, смотрит и объявляет приговор на весь сезон.
Приговор в тот год был средний.
— Мелкая.
— Нормальная.
— Мелкая, Петь. В прошлом году с куста ведро было.
С куста ведра не бывает никогда, но в прошлом году у матери с куста всегда ведро, и спорить с этим бесполезно, потому что это не про картошку.