— А если ведущий пропал и никто не назначен?
— Тогда берёт тот, кто первый скажет.
— А если скажут двое?
— Тогда старший.
— А если оба равные?
Ерохин посмотрел на меня и в первый раз усмехнулся.
— Тогда тот, у кого голос громче. Вы не смейтесь, товарищ капитан. У нас так и выходит.
— Я не смеюсь. Я записываю.
— А молодые у вас как?
— Как везде. Первые вылеты ничего не видят. Потом начинают видеть. Потом начинают думать, что видят всё.
— И тогда?
— И тогда я развожу их по парам заново.
Он проследил, как я пишу, и подождал, пока допишу.
— Вы это куда?
— В материал.
— С фамилией?
— С фамилией.
— Пишите, — сказал он. — Только напишите, что я это на своей эскадрилье говорю, а не на всех.
— Так и напишу.
— Вы, я слышал, теперь без подписи, — сказал он вдруг.
— Кто сказал?
— Никто. Само сказалось: бумагу привезли вы, а подписал её другой.
— Верно.
— И как?
— Работать можно.
— Ну и ладно, — сказал Ерохин, и на этом тема кончилась, и я был ему за это благодарен больше, чем за что бы то ни было в тот день.
— Я вашу строчку читал, — сказал он. — Ту, что командиру привезли.
— И как?
— Как. Слова хорошие. — Он поскрёб ногтем по колесу. — Только у нас летом тут муть до земли и садиться приходится с одной стороны. Ваша строчка этого не видела.
— Она и не должна.
— Тогда зачем она?
— Затем, чтобы вы к ней приписали своё, — сказал я. — И чтобы приписанное стояло под вашей фамилией, а не под моей.
Ерохин подумал над этим дольше, чем над всем остальным.
— Раньше вы иначе говорили, — сказал он наконец.
— Раньше я много чего говорил иначе.
— Слетать со мной завтра не хотите? — спросил Ерохин и сам себя поправил, не дожидаясь: — Не хотите. Вам нельзя.
— Нельзя.
— Я и говорю.
Для меня это прозвучало без всякого умысла — так говорят о чужой ноге, которая не гнётся.
Он встал.
— Мне пора. Придёте вечером на разбор — приходите. Только не садитесь вперёд.
— Не сяду.
На разбор я пришёл и сел, как он сказал, не вперёд, а у стены, где сидят те, кому не надо ничего говорить.
Разбор вёл Ерохин, и вёл его быстро, потому что все были злые от усталости и голодные. Гришин сидел сбоку и не вмешивался.
Разбирали два вылета. Первый разобрали в четыре фразы. На втором застряли.
— Ты почему пошёл за ним?
— Он уходил.
— Он уходил вниз. Ты за ним пошёл вниз. Кто оставался наверху?
— Никто.
— Вот и я говорю: никто.
Молодой хотел объяснить и начал объяснять, и его дослушали до половины.
— Не рассказывай, — сказал Ерохин. — Ты не виноват, ты просто не подумал. Виноват я: я тебе перед вылетом не сказал.
Кто-то в углу спросил, а как надо было. Ерохин ответил, что надо было остаться, и что он сам однажды не остался, и что тогда обошлось.
Про меня вспомнили один раз, ближе к концу.
— Товарищ капитан, — сказал кто-то из середины, — а по-вашему как?
Я успел подумать три вещи и все три не сказал.
— По-моему, — сказал я, — вам виднее. Я тут четвёртый час.
Смеха не было, но что-то в комнате сдвинулось, и дальше на меня больше не оглядывались.
Гришин на выходе задержался около меня.
— Правильно ответили.
— Я не ответ искал.
— А я не про ответ, — сказал Гришин и ушёл первым.
Лунин нашёл меня сам, поздно, когда стоянка уже стихла.
Он подошёл, посмотрел, чем я занят, и сел рядом, не спрашивая.
— Пишете.
— Пишу.
— И много уже написали за эти полгода?
— Три тетради.
— И что с ними будет?
— Не знаю.
Лунин кивнул, как будто именно этот ответ и ожидал услышать.
— У меня к вам разговор не про строчки, — сказал он. — У меня про площадку. Гришин велел проверить вашу бумагу у себя. Проверять её буду не я, но половина того, что там написано, упирается в моё.
— Во что именно?
— В то, кто и когда может выйти. У вас там сказано «при потере зрительного контакта». А у меня половина потерь контакта не от глаз и не от мути.
— А от чего?
— От того, что человек в этот момент занят машиной. Ищет причину, слушает, смотрит на приборы. Он не потому не видит ведущего, что того не видно. Он потому не видит, что смотрит внутрь.
Я перестал писать.
— Это где-нибудь записано?
— У меня записано, — сказал Лунин. — Не так, конечно. Своими словами и не там, где надо.
— Покажете?
— Покажу. Завтра с утра.
Он помолчал и спросил не тем голосом, каким говорил до этого:
— А вы сами-то летаете?
— Нет.
— Совсем?
— Совсем.
— С какого?
— С июля сорок третьего.
Лунин посчитал в уме и не сказал вслух, сколько вышло.
— Плохо, — сказал он.
— Плохо.
— Я не в том смысле, что вам плохо. Мне на вас, извините, времени жалеть некогда. Я в том смысле, что вы про машины пишете, а руками их год не трогали.
— Знаю.
— Ну знаете и знаете. Я не в упрёк. Я к тому, что завтра я вам всё покажу, а вы половину не почувствуете. И запишете то, что увидите, а не то, что есть.
Он посмотрел на мой карандаш.
Карандаш был чужой, гуськовский, я его так и не вернул. Он был короткий, обгрызенный с одного конца и мягкий, и я привык писать им, потому что он не рвал сырую бумагу.
Лунин на него посмотрел и ничего не сказал, а я не стал объяснять.
— Вы завтра тут будете? — спросил он, вставая.
— Буду.
— Тогда я вам с утра покажу вторую тетрадь. Первая пустая, я её на растопку извёл.
— Толстая она у вас?
— Тонкая. Я пишу редко.
— Почему редко?
— Потому что записывать надо то, что повторилось, — сказал Лунин. — Один раз — это случай. Два — это уже что-то. Три — это уже надо кому-то говорить, а говорить я не люблю.
Он ушёл.
Я записал у себя, что мне обещали показать вторую тетрадь, и час, на который обещали.
Глава 14
«Право остановить»
Двадцатого мы стояли уже под Зборовом, на площадке, которую заняли за два дня до нас и на которой ещё пахло чужим.
Бережной приехал по своей линии — смотреть, как разворачивается тыл на новом месте, — и привёз с собой Мельника, потому что Мельника, по его словам, проще было привезти, чем объяснять, почему тот остался.
Так у меня в одном месте оказались люди из трёх разных списков, и никто из них мне не подчинялся.
Пахло чужим по-настоящему: в землянках стояли не наши нары, у входа лежала не наша доска, и на стене одной из них было выцарапано что-то на чужом языке — коротко, в два слова, и никто не знал, что это.
— Может, фамилия, — сказал Мельник, который в первый же вечер это нашёл.
— Может, — сказал Бережной. — Не трогай.
Двадцать первого готовили наряд на завтра.
Готовили обычно: считали машины, считали людей, ругались из-за бензина, который пришёл, но пришёл не весь.
— Мне на завтра нужно полностью, — говорил Ерохин.
— Полностью не будет.
— Тогда скажите сколько.
— Скажу вечером.
— Вечером я уже составлю.
— Тогда составляйте на то, что есть, и переделаете вечером, — сказал начальник штаба. — Я вам не бочку жалею. У меня её нет.
Так у них шло каждый день и, судя по голосам, шло давно и без злобы.
Одна машина в этом наряде стояла с краю, и около неё с утра ходил Лунин.
Я подошёл к нему во второй половине дня.
— Что тут?
— Ничего.
— Совсем ничего?
Лунин выпрямился.
— Совсем ничего — это когда я прошёл мимо. А я тут с утра.
— И?
— И я не знаю.
Он сказал это спокойно, и это было хуже любого объяснения.
— Не знаете чего?
— Не знаю, что мне не нравится, — сказал Лунин. — Я её вчера гонял и позавчера гонял. Вчера было одно, сегодня другое. Что именно другое, я вам сказать не могу. Я вам могу сказать только, что вчера этого не было.