Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Строить в уборку никого нельзя.

Я ему это объяснил, он подумал и согласился, и мы придумали компромисс: он проводит инструктаж на обеде, у бачков, когда все и так сидят.

Инструктаж он провёл за одиннадцать минут.

Слушали его лучше, чем меня с политинформацией, — во-первых, потому, что ели, а во-вторых, потому, что Ганин к тому августу был уже свой, и над ним смеялись, как смеются над своим.

Расписались все.

А потом он пошёл по машинам с описью.

Про опись надо объяснить.

К каждому комбайну положен комплект: домкрат, ключи, огнетушитель, лопата, кошма, ведро и мелочь — в том числе крючок для очистки рабочих органов.

Крючок — это железка.

Просто изогнутый пруток сантиметров сорок, с ручкой, и назначение у него одно: вытаскивать намотавшуюся солому из шнеков и битера, не лазая рукой.

Штука копеечная и совершенно всем безразличная.

Ганин пошёл по машинам и стал их считать.

Он шёл от комбайна к комбайну, лез в ящик под сиденьем, доставал, смотрел и записывал, и на это ушло у него полтора часа, и мужики над ним ржали в голос.

— Эдуард Вениаминыч! Ты чего ищешь-то?

— Крючок.

— Дак вот он, крючок! — И Клюев показал ему разводной ключ.

— Это не крючок.

— А чего это?

— Это ключ.

Ржали минут пять.

К вечеру он подошёл ко мне и доложил: из двенадцати комбайнов крючок есть на девяти, на двух погнут, на одном отсутствует.

Отсутствовал он у Дудника.

— Записал?

— Записал.

— Ну и хорошо.

— Пётр Сергеевич. — Ганин достал тетрадку. — У меня ещё с четырнадцатого июня стоит запись, что на трёх жатках нет чистиков. Я тогда подавал заявку.

— И?

— И заявка не выполнена.

Я взял у него тетрадку и посмотрел.

Запись стояла: четырнадцатое июня, три жатки, номера, чистиков нет, заявка подана в мастерскую.

— Эдуард. У нас уборка.

— Я понимаю.

— У нас уборка, у меня двенадцать комбайнов в поле, у Дудника коленвал у резервной, а ты мне про железку за сорок копеек.

Ганин закрыл тетрадку.

— Хорошо. — Ганин убрал её в портфель. — Я тогда просто оставлю запись.

— Оставляй.

Он уехал на велосипеде.

А я в тот же вечер послал Сомова в кузню, и Гуров за два часа нагнул семь крючков из шестёрки — три на жатки и четыре про запас, — и на следующий день их развезли по машинам и разложили по ящикам.

В том числе один — на комбайн Дудника, в ящик под сиденьем.

Это я к тому пишу, что мы всё-таки сделали.

Первый хлеб государству сдали двадцать первого.

Возили на элеватор в райцентр, тридцать два километра, и первую машину провожали всем током, потому что первая машина — это ритуал.

Ритуал у нас такой.

Машину моют. На борт вешают кумачовый лозунг, который хранится в клубе с прошлого года и который каждый год немного выцветает. Кочергин проверяет пломбы. Кто-нибудь фотографирует.

Фотографировал в тот год Соловейчик.

Соловейчик — корреспондент районной газеты, лет сорока, приезжает к нам раза четыре в год и всегда некстати, и снимает он одно и то же с семьдесят шестого года: первую машину, доярку у аппарата и передовика на фоне техники.

Снимал он минут двадцать.

Потом попросил передовика, и Кочергин выдал ему Дудника, потому что Дудника выдают всегда, и Дудник встал у комбайна с тем каменным лицом, с каким наши мужики стоят перед объективом.

— Улыбнитесь.

Дудник не улыбнулся.

— Ну хоть чуть-чуть.

— Я работаю, — сообщил Дудник.

Снимок вышел в газете третьего сентября, и Дудник на нём выглядел человеком, которого ведут на допрос, и мать его вырезала эту заметку и хранила, и я эту вырезку видел у неё в серванте ещё в две тысячи шестом.

Двадцать второго прошёл дождь.

Прошёл он ночью, короткий, миллиметра три, и утром влажность подскочила, и до одиннадцати молотить было нельзя.

Три часа простоя в уборку — это катастрофа для нервов и ерунда для дела.

Мужики спали в кабинах.

Я обошёл поле, поговорил с четырьмя людьми, съел два огурца из чужого узелка и сел на солому рядом с Дудником, который чинил цепь.

— Николай.

— М.

— Как парень?

Дудник докрутил.

— Нормально парень. Толковый.

— Ну и хорошо.

— Толковый — это плохо, — уточнил Дудник, не поднимая головы.

Я посмотрел на него.

— Это чего значит?

— Это значит, что он всё схватывает с первого раза и оттого думает, что уже всё умеет. — Дудник вытер цепь. — Дурак бы боялся. А этот не боится.

Он поставил цепь, подёргал и защёлкнул замок.

— Ты его гоняй.

— Гоняю.

Дождь к полудню высох, и в двенадцать двадцать мы поехали.

Глава 10

На десятый день уборки человек выглядит одинаково.

Лицо у него серое до бровей, а лоб белый, потому что там кепка. Глаза красные. В ушах пыль, в носу пыль, и когда сморкаешься — платок чёрный. Зубы скрипят.

Спишь ты пять часов, ешь три раза, и всё это время у тебя в голове стоит гул, который к концу второй недели становится частью тебя, и когда наконец останавливаешься, тишина кажется неправильной.

Мылись мы в бочке.

Бочка стояла у вагончика, за день нагревалась, и вечером к ней выстраивалась очередь: мужик снимал рубаху, поливал себя из ковша, тёр и надевал ту же рубаху обратно, потому что чистой не было.

Баня — в субботу.

До субботы оставалось два дня, и в бригаде на этот счёт была общая договорённость, которую никто не формулировал: с четверга друг к другу близко не подходить.

Двадцать третьего и двадцать четвёртого стояла жара.

Тридцать один в тени, а в тени у нас на поле нет, и с одиннадцати до четырёх солнце било так, что железо на комбайне нельзя было взять голой рукой.

В жару молотится хорошо.

Зерно сухое, солома сухая, потери минимальные, влажность на току двенадцать процентов, и в такие дни надо ехать, потому что после жары обязательно приходит дождь.

И в жару всё ломается.

Ломается оно не от жары, а от того, что в жару работают по четырнадцать часов, и то, что при нормальной нагрузке продержалось бы месяц, вылезает за трое суток.

За два дня у нас встали:

Комбайн Клюева — ремень привода жатки, порвался в двенадцать сорок, поставили за час. Комбайн Прохорова-младшего — подшипник вала соломонабивателя, гудел с утра, встал в четыре, чинили до темноты. Жатка на свале — полотно, разошлось по шву, зашивали проволокой прямо в поле.

И забивалось всё.

Про то, как забивается шнек, надо объяснить подробно, потому что дальше без этого не понять ничего.

Шнек — это винт в корыте.

На жатке он лежит поперёк, во всю ширину, и его дело — сгребать срезанную массу от краёв к середине, где стоят пальцы, которые подают её дальше, на транспортёр.

Забивается он постоянно.

Забивается, если хлеб влажный. Забивается, если полёгший. Забивается, если попала земля, если наехал на кочку, если в валке оказался сорняк с толстым стеблем. В сырое утро он может забиться четыре раза за час.

И каждый раз надо чистить.

Чистится это так: комбайнёр выключает привод, глушит или не глушит двигатель, вылезает, подходит к жатке спереди и вытаскивает намотанную массу.

Вытаскивать её положено крючком.

А вытаскивают её рукой.

Вытаскивают рукой все и всегда, и я это делал сам сотни раз в двух жизнях, и любой механизатор в этом колхозе делал это тысячи раз, и ничего не случалось.

Потому что рукой быстрее.

Крючок лежит в ящике под сиденьем, а рука — вот она. И когда у тебя в кабине счётчик, а рядом стоит машина под погрузку, ты не полезешь под сиденье за железкой ради двадцати секунд работы.

Разница только в одном.

Если привод выключен и всё стоит — рукой можно. А если ты выключил и не дождался, пока остановится, или если муфта не расцепилась до конца, или если ты полез, не выключив вовсе, потому что забилось чуть-чуть и ты сейчас быстро, — тогда бывает по-другому.

1510
{"b":"978621","o":1}