Через месяц Санька купил мотоцикл — не новый, у мужика из Новосёлова, «Урал» с коляской, — и коляска эта была куплена ровно затем, зачем в двадцать два года покупают коляску.
Надя, кстати, была не беременна.
Родила она в восемьдесят шестом, и это было предметом обсуждения у бабок весь восемьдесят пятый год, и Кузнецова на эту тему за год выслушала столько, что к весне перестала здороваться с Мокеихой.
Второй день гуляли в воскресенье, и второй день у нас гуляют ряжеными.
Это надо видеть.
Мужики переодеваются бабами, бабы мужиками, кто-то наряжается цыганкой, кто-то доктором, и вся эта компания с гармонью идёт по улице и заходит во дворы, и во дворах их поят, и они идут дальше.
Ищут при этом «ярку».
То есть по легенде у молодых пропала овца, и её ищут по всему селу, и в каждом дворе спрашивают, не видали ли, и в каждом дворе отвечают по-разному, и всё это надо делать с серьёзным лицом.
Ярку нашли у Мещерякова.
Нашли её в виде Мишки Загорулько, который к тому времени был обмотан половиком, стоял в сарае и блеял, и как он туда попал раньше процессии — не выяснено до сих пор.
Иван Артемьевич, надо отдать ему должное, вышел и потребовал за ярку выкуп.
Выкуп дали.
Я в этом не участвовал, потому что в семь утра уехал на ток, и весь второй день у нас в поле работали шесть комбайнов из двенадцати — те, чьи хозяева не гуляли.
Намолотили, кстати, прилично.
В понедельник вышли все.
Вышли все, включая Саньку, у которого по закону оставался третий день, и я его отправил домой, и он не пошёл, и в девять утра уже молотил.
Двадцать седьмое, понедельник.
К этому дню мы убрали сорок один процент, стояли шестыми в районе, погода держалась, поломок было в норме, и до конца уборки оставалось недели три.
Я в тот понедельник чувствовал себя прекрасно.
Спал я шесть часов, был чистый и сытый, и у меня в бригаде за выходные никто не подрался, не сломался и не запил, что после большой свадьбы бывает далеко не всегда.
Надю я, кстати, из первой жизни не помню совсем.
Саньку помню — он там был, он в селе жил, я его встречал, — а Надю не помню, и не помню, была ли она у него женой, и вообще ничего про них не помню после восемьдесят шестого года.
После восемьдесят шестого я тут почти не бывал.
Уехал и приезжал два раза в год, и то на два дня, и всё, что происходило в этом селе с восемьдесят седьмого по две тысячи двадцать шестой, я знаю по рассказам матери и по слухам, и знаю, стало быть, никак.
В понедельник я про это не думал.
В понедельник я думал про то, что до тридцать первого надо закрыть поле за прудом, и что во вторник Дудник переходит на дальний участок, и что там валки лежат шестые сутки и надо бы посмотреть влажность.
Глава 13
Двадцать девятого на обед привезли окрошку.
Окрошку в поле не возят никогда, потому что она киснет, и Твердохлебиха на это пошла один-единственный раз за весь тот август — потому что стояла жара и потому, что у неё был квас.
Везла она её в двух бидонах, обёрнутых мокрыми мешками.
Мужики, увидев бидоны, сначала не поверили.
— Это чего?
— Окрошка.
— Не бреши.
Твердохлебиха сняла крышку.
Ели её в четырнадцать рук, и Клюев съел три миски и потом сидел с закрытыми глазами, как кот, и объявил, что теперь может умереть.
Прохоров рассказывал про быка.
Он рассказывал про быка, ушедшего в райцентр в шестьдесят восьмом, — тот самый рассказ, который все знали наизусть, — но в этот раз он добавил новую подробность: что участковый, поймавший быка, был потом переведён с повышением, и что вся его карьера, таким образом, стоит на этом быке.
Смеялись.
Двадцать девятое августа восемьдесят четвёртого года, среда, около половины первого дня, тридцать градусов, поле за прудом, четырнадцать человек едят окрошку на соломе.
Так это было.
Утро было обыкновенное.
Разнарядку я провёл в шесть, у бревна, за одиннадцать минут — в уборку она короткая, потому что все и так знают, куда едут, и надо только сказать про изменения.
Изменений было два.
Славку Клюева я перебросил с тока на Соловьиху, на подхват к отцу, потому что на току и без него хватало школьников. И одну машину снял с отвозки и отправил на ферму за кормами, потому что Сычёва в понедельник сказала мне при трёх свидетелях, что если ей до среды не подвезут, она пойдёт к председателю.
Пашка на разнарядке был.
Он приехал вместе с Дудником на его мотоцикле, стоял с краю, слушал, и я его в то утро видел ровно один раз и ровно две секунды, потому что говорил я с Клюевым.
Он был в кепке.
Кепка была новая, серая, с пуговкой на макушке, — мать ему купила в райцентре, и он её носил с середины августа и стеснялся, потому что до этого ходил без ничего.
Больше в то утро я его не видел.
Это, между прочим, ровно то, чего я потом четыре месяца не мог себе объяснить: у меня в бригаде тридцать четыре человека, и я в то утро подробно разговаривал с шестью из них, и ни один из этих шести разговоров ничего не значил.
А того, с кем не разговаривал, увезли в больницу.
Это не мистика и не судьба, это просто арифметика: разговариваешь с шестью из тридцати четырёх, и вероятность, что беда придёт к одному из тех шести, — примерно одна к шести.
Я это понимал и тогда.
Понимал и всё равно четыре месяца возвращался.
Расстановка в тот день была такая.
Восемь комбайнов на дальнем участке, за логом. Четыре — на поле за прудом. Две жатки на свале, на Крутом. Пять машин на отвозке, из них две мои и три с центральной усадьбы.
Дудник стоял на дальнем.
Он туда перешёл во вторник, как и планировалось: валки там лежали шестые сутки, влажность я померил в понедельник вечером, и в понедельник же решили, что со вторника Дудник идёт туда первым.
Пашка, естественно, с ним.
Обедали они на дальнем — им Твердохлебиха возила отдельно, вторым рейсом, — и, значит, окрошки они не ели, и я про эту ерунду думал потом почему-то несколько раз.
Я после обеда поехал на Соловьиху.
На Соловьихе шла культивация паров — три агрегата, Клюев, Гнидин и Славка Клюев на подхвате, — и туда от поля за прудом четыре километра по полевой.
Приехал я туда в начале второго.
Стоял я у культиватора и ругался с Клюевым.
Ругались мы из-за глубины: он шёл на десять, а надо было на двенадцать, и он утверждал, что на двенадцать в такую сушь бессмысленно, и был, между прочим, наполовину прав.
Разговор был обычный.
И вот посреди этого разговора я боковым зрением увидел, что по дальнему краю, там, где полевая уходит на лог, идёт машина.
Шла она быстро.
Шла она в сторону дороги — не на ток, а на дорогу, — и это было неправильно, потому что машины с дальнего участка идут на ток, и в час дня, с грузом, никто на дорогу не поворачивает.
Я замолчал на полуслове.
Клюев проследил за моим взглядом и тоже замолчал.
— Это Пилипчук.
— Ага.
— Он чего?
Я не ответил.
Минуты через полторы из-за поворота вылетел мотоцикл — «Урал» Саньки, — и Санька гнал по стерне, не по дороге, и от него шёл хвост пыли.
Он затормозил в десяти шагах.
Не выключая мотора, он крикнул мне два слова.
Ровно два.
Дальше я поехал.
Ехал я четыре километра, из них два по полевой и два по стерне, и ехал я, я думаю, минуты четыре, а по ощущению — час.
Что я в эти четыре минуты думал, я помню плохо.
Помню, что не думал ничего связного. Помню, что один раз вслух выругался. Помню, что у меня было очень чёткое, физическое ощущение опоздания — не вины, а именно опоздания, как когда бежишь к уходящему автобусу.
На дальний участок я приехал в двадцать минут второго.
Там уже никого не было.
То есть люди были — человек шесть стояли у комбайна, — а машины не было, и Пашки не было, и увезли его минут за десять до меня.