Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Зайдите.

Я зашёл.

Она положила ведомости на стол, села, сняла очки и стала протирать их платком, и делала это долго.

— Что вы ему сказали?

Я молчал.

— Он приезжал в субботу. В девять утра. Трезвый. С ножовкой.

— И что?

— И перебрал крыльцо. — Она надела очки. — За три часа. Правую сторону поднял на подкладку, две ступеньки заменил, перила подтянул.

— Хорошо получилось?

— Хорошо получилось!

Она сказала это громко и тут же понизила голос.

— Он ничего не просил, — проговорила она. — Он ничего не сказал вообще. Он сделал и уехал.

Она смотрела на меня через стол.

— Что вы ему сказали?

— Что вы к нему не вернётесь.

— А ещё?

— И что он тут четвёртый год выглядит дураком при всём районе. И что вы это каждый раз слышите.

Зина не двинулась.

Она сидела, положив руки на стол, и смотрела на меня, и смотрела долго — секунд, наверное, десять, — и за эти десять секунд у неё в лице ничего не изменилось, и всё-таки изменилось всё.

— Спасибо, — сказала она.

Я не ушёл.

Я стоял и понимал, что вот сейчас, или уже никогда.

— Зинаида Петровна.

— Да?

— Положение о премировании — от какого года?

Она моргнула.

— От семьдесят шестого.

— Кто его утверждал?

— Правление.

— Значит, правление может его и переписать.

Зина не ответила.

Она встала, подошла к шкафу, открыла и достала оттуда тонкую папку — достала быстро, как достают то, что лежит наверху, потому что берут часто.

Положила на стол.

— Здесь три варианта. Я их писала в семьдесят девятом, в восьмидесятом и в прошлом феврале.

— И?

— И ни один не вынесли на правление.

— Почему?

— Потому что вносит председатель. — Зина смотрела на папку. — А я могу только подготовить.

Я стоял.

— А если внесёт не председатель?

— Внести может любой член правления. Или общее собрание колхозников.

Она подняла голову.

— Отчётное собрание в феврале.

— Я знаю. Мне Лапин сказал.

— Лапин, — повторила она.

И вот тут она первый раз за весь разговор чуть-чуть не улыбнулась.

— Вы с ним уже разговаривали. Ну-ну.

Она убрала папку обратно в шкаф.

— Лыткин.

— Да?

— Идите работать.

Я пошёл к двери.

— И вот что, — сказала она в спину. — Один не ходите.

Третий раз за месяц.

Глава 23

В ноябре в мастерской начинается зима. Не по календарю, а по существу: техника заходит на ремонт, и с этого дня и до апреля мастерская — единственное место в хозяйстве, где что-то происходит.

Мы затащили внутрь четыре комбайна, две сеялки и мой ДТ.

Отопление в мастерской было такое: в дальнем углу стояла печка-буржуйка на солярке, и она грела метров на шесть вокруг, а дальше шестого метра начиналась улица со стенами.

Первого ноября на улице было минус четыре.

Сорокин приехал во вторник, второго, на своём «Беларусе», и приехал с лицом человека, который проиграл спор.

— Петя.

— О. Коля. Ну?

— Загудела.

— Когда?

— В субботу. — Он смотрел куда-то поверх моего плеча. — На второй. Ты говорил — до осени.

— Я говорил — до осени не трогай.

— Ну я и не трогал. — Сорокин переступил. — Почти.

Мы залезли в коробку в тот же день.

— Она у тебя на всех передачах гудит или на второй?

— На второй скрежет. — Сорокин подумал. — Гудеть — оно вроде и раньше гудело.

— Значит, шестерня.

Шестерня второй передачи была съедена по зубьям с одной стороны — не вся, а как раз по рабочей кромке, и съедена ровно так, как я предполагал в мае, когда сунул туда палец через люк. Промежуточный вал был тоже не подарок, но его хватало ещё на сезон.

Если бы разбило подшипник, оно бы у него воело на всех передачах, а не хрустело на одной. Это я Сорокину объяснил дважды, и он оба раза кивнул, и я не уверен, что он понял.

Шестерню я нашёл у Сомова.

— Одна была. — Сомов подержал её в руках лишнюю секунду. — Последняя.

— Спасибо, Фомич.

— Ты мне не спасибо. Ты мне скажи, кто эту шестерню в мае смотрел и полгода молчал.

— Я не молчал. Я Сорокину сказал.

Сомов посмотрел на Сорокина.

Сорокин посмотрел в потолок.

Собрали за два дня.

Гуров, кстати, в те же дни наконец заварил кузов прицепа — тот, за который я ему платил в мае и который он с мая не варил. Заварил без напоминания, за вечер, и утром просто поставил прицеп у ворот.

Одиннадцатого ноября в одиннадцать утра в мастерской включили радио.

Радио у нас висело на столбе у ворот и работало круглые сутки на такой громкости, что его никто не слышал.

А тут кто-то поднял голову.

Играла музыка — не та, что обычно, а другая, медленная, — и играла она уже минут двадцать, и Твердохлеб первым понял, что это значит.

— Мужики.

— А?

— Тихо.

Мы вышли во двор и стояли под столбом, и потом диктор сказал.

Постояли ещё.

— Ну вот, — проговорил Мещеряков.

Никто ничего не ответил.

Через полчаса приехал Гена Пыжов, на велосипеде, белый, с папкой, и стал требовать, чтобы сняли наглядную агитацию у ворот, потому что там был стенд с обязательствами, а на стенде портрет.

— Ген, а чего его снимать?

— Не снимать! Не снимать, а… — Гена задыхался. — Оформить. Траурную рамку. Ленту.

— Где я тебе ленту возьму?

— Я привезу.

Он привёз ленту к вечеру, из клуба, у Верки, и Твердохлеб её приладил.

Дальше четыре дня по телевизору и по радио шла классическая музыка, и в клубе отменили кино, и танцы, разумеется, тоже.

Бабы плакали.

Плакали не все и не притворно — я специально смотрел. Плакала Кузнецова, плакала тётя Люба с фермы, плакала мать Мишки. Им было по шестьдесят и больше, и они прожили при этом человеке восемнадцать лет, и это была большая часть их спокойного времени.

Мужики обсуждали, кто теперь.

Обсуждали в курилке, деловито, как обсуждают назначение бригадира.

— Черненко.

— Да ну. Он старый.

— А тот молодой был?

— Андропов будет.

— Андропов из органов, его не поставят.

— Поставят.

Я сидел, слушал и молчал.

Я знал, кто будет. И кто будет после него. И кто после того. И знал, что вот этой стране, в которой они сидят на чурбаках и спорят, осталось девять лет и один месяц.

Знал я это, надо сказать, довольно спокойно.

Я к тому ноябрю уже понял простую вещь: от того, кто там наверху, в этой мастерской не меняется вообще ничего. Печка как грела на шесть метров, так и будет греть. Домкрата как не было, так и не будет.

Витька с Тонькой расписались четырнадцатого, в воскресенье.

Расписались в сельсовете, в одиннадцать утра, вдвоём со свидетелями, и вся церемония заняла минут двенадцать.

Гулять собирались широко.

Гулять получилось тихо, потому что четырнадцатого шёл третий день траура, и играть было нельзя.

Твердохлеб гармонь всё равно принёс.

Он принёс её, поставил в угол на табуретку и весь вечер на неё поглядывал, и все на неё поглядывали, и никто её не тронул.

Сидели за столами в доме у Витькиной матери, человек сорок, и разговаривали вполголоса.

Тонька была в белом платье, сшитом в райцентре, и платье было уже чуть свободновато в талии — на вырост, как говорится, — и об этом за столом знали все и никто не сказал.

Мне налили, я выпил.

Меня посадили не близко и не далеко, и это было правильно, и я подумал, что рассаживала, скорее всего, Витькина мать, и что она подумала об этом заранее.

Витька в какой-то момент подошёл сзади и налил мне сам.

— Ну.

— Ну.

Мы выпили стоя.

— Спасибо, что пришёл.

— Да ладно.

— Не ладно.

Он постоял.

— Слышь, Лыткин. Ты меня тогда, в мае, здорово приложил.

— Ты меня тоже.

— Я тебя ни разу не достал, — сказал Витька с сожалением. — Ни разу.

Он ушёл к столу.

1406
{"b":"978621","o":1}