Один раз я видел, как к ней подошла Сычёва.
Сычёва — женщина громкая и прямая, и она подошла и что-то ей выговорила, и я на всякий случай двинулся в ту сторону, потому что от Сычёвой можно ждать чего угодно.
Мать ответила ей коротко.
Что она ответила, я не слышал, но Сычёва после этого кивнула и отошла, и больше к матери в тот день никто не подходил.
Вечером мать мне это пересказала сама.
— Сычёва спросила: правда ли, что ты отказался.
— И что ты?
— Я ей: у них своё дело, я в него не лезу.
Она помолчала.
— Она мне: «Марфа, ты дура, что не лезешь». А я ей: «Может, и дура».
Вечером в клубе были танцы.
Я пошёл, потому что не пойти было хуже.
Мне это объяснила Людка ещё в субботу, и она была права: не пойти означало бы спрятаться, а спрятавшегося у нас обсуждают вдвое дольше.
Клуб был полный.
Радиола, лампочки, дым в фойе, и Верка у двери следит, чтоб не курили в зале.
Людка была там.
Она стояла с девчонками у окна, в том же цветном платье, в котором была в июле, и она смеялась чему-то, и смеялась не напоказ.
Мы поздоровались.
Мы поздоровались через полкомнаты, кивком, и это увидело человек двадцать, и это, я думаю, было самое полезное, что мы оба сделали за весь тот вечер.
Танцевал я два раза.
Оба раза с кем попало и оба раза плохо, и в одиннадцать вышел в фойе, потому что в зале было жарко, а от папирос уже мутило.
В фойе на скамейке сидела Зина.
Она сидела одна, в пальто, с сумкой на коленях, и, судя по всему, собиралась уходить.
Я сел на ту же скамейку.
Сел я не рядом, а через полметра, и не потому, что нам было о чём говорить, а потому, что скамейка в фойе была одна и других мест не было.
Мы просидели минуты четыре.
Из зала била музыка, мимо ходили, кто-то в углу громко доказывал, что в Новосёлове клуб хуже.
Зина ничего не спрашивала.
Она не спросила ни про Людку, ни про свадьбу, ни про то, как я. Она вообще не повернула головы, и я даже не уверен, что она заметила, как я сел.
Потом она встала.
Встала, застегнула верхнюю пуговицу, взяла сумку и остановилась.
— Лыткин.
— Да?
— У вас по бригаде за октябрь сводка хорошая. — Второй результат по хозяйству. Я вам её в среду занесу.
— Спасибо.
— И вот что.
Она смотрела на меня сверху.
— По той квартальной, за третий квартал, — продолжала она, — которая по вводу жилья. Помните?
— Помню.
— Я её в феврале буду сводить с годовой.
Я сидел и смотрел на неё.
— И что?
— Ничего. Я вам говорю, чтоб вы знали.
Она поправила сумку.
— С праздником.
И пошла к выходу.
Я просидел на этой скамейке ещё минут десять.
Из зала играло, и было слышно, как топают, и кто-то в третий раз ставил одну и ту же пластинку.
Я сидел и думал, что она мне сейчас сообщила.
Сообщила она про бумагу, которую я в июне назвал вслух в кабинете правления, чтобы спасти Ганина, — про то, что дом числится заселённым с тридцать первого марта, а по акту вселение шестого июня.
То есть в феврале эти две бумаги лягут рядом.
И произнесла она это не как угрозу, не как предупреждение и даже не как совет, а ровно тем же голосом, каким сообщила про сводку за октябрь.
Просто чтобы я знал.
И ещё она в этот вечер не обронила ни слова о том, что произошло между нами в июле, и ни одного — о том, что произошло со мной в субботу.
Ни единого.
И вот это было единственное, что за весь тот день не было ни жалостью, ни любопытством, ни версией.
Домой я пошёл в двенадцатом часу.
Было холодно и очень ясно, снег ещё не выпал, земля звенела, и над селом стояли звёзды, и от клуба за мной шла музыка метров триста.
Я шёл и подводил итоги, чего в двадцать три года делать вообще не надо.
За три месяца я получил всё.
Бригаду. Сто девяносто рублей. Грамоту, которую сегодня вручили при ста двадцати человеках. Рекомендацию Лапина в кармане телогрейки, которую я так и не переложил. Уважение мужиков — то самое уважение, которое выражается в том, что тебя перестают звать пить.
Всё это я получил за девяносто восемь дней, с первого августа.
И за те же девяносто восемь дней я потерял ровно двоих.
Мишку — потому что оформил приказ и не предупредил.
Людку — потому что забыл про свадьбу на двое суток.
И тут я поймал себя на арифметике, от которой мне стало нехорошо.
Я подсчитывал.
Я шёл по морозной улице и раскладывал свою жизнь в две колонки, как раскладывает Зина приход и расход, и в одной колонке у меня стояли должность, оклад и грамота, а в другой — два человека.
И я поймал себя на том, что колонки сходятся.
Дома мать не спала.
Она сидела при лампе и, увидев меня, встала и стала греть.
— Ел?
— В клубе.
— Это не еда.
Я сел.
Она поставила передо мной, и я стал есть, и она села напротив.
— Грамоту куда положил?
— В сундук.
— В сундук хорошо. Там не помнётся.
Мы помолчали.
— Петь.
— Ну.
— Ты не думай, что я тебя виню.
— Я не думаю.
— Я тебя не виню. Я тебя в пятницу спросила и больше не буду. Я только одно скажу.
— Скажи.
Она подобрала со стола крошки в ладонь.
— Ты у меня один. Мне тебя жалко.
И встала, и высыпала крошки в помойное ведро, и пошла спать.
Ночью выпал первый снег.
Я его не видел — я спал, — но утром восьмого ноября вышел на крыльцо, и всё было белое: огород, крыши, дорога, поленница.
Село лежало чистое и новое.
За ночь снега насыпало сантиметров пять, и по улице ещё никто не прошёл, и от нашей калитки до угла тянулась ровная нетронутая полоса.
Я постоял на крыльце.
Восьмое ноября, второй день праздника, выходной, снег.
Потом я пошёл в мастерскую.
Пошёл я туда в выходной и в снег, потому что у меня на понедельник были расставлены семнадцать человек, а понедельник был вчера, и всё надо было переделывать заново.
Первые следы на этом снегу были мои.
Глава 27
Смотр назначили на двадцать четвёртое декабря.
Не районный — районный был в феврале, — а свой, кустовой отбор: четыре хозяйства, наше, Новосёлово, Целинное и совхоз «Восход», и от каждого по три-четыре номера, и лучшие едут дальше.
Проводили у нас.
Проводили у нас потому, что клуб у нас был больше и потому, что Пыжов за это бился в райкоме комсомола с октября и добился.
Он ходил счастливый третью неделю.
К декабрю у нас в бригаде всё вошло в зиму.
Зимой в мастерской работают так: приходят к восьми, потому что светло только с девяти, топят, и до обеда все понемногу что-то делают, а после обеда делают уже быстрее, потому что до темноты часа три.
Ремонт шёл плохо.
По плану к первому марта — одиннадцать комбайнов и девять тракторов. К двадцатому декабря у меня в работе было четыре комбайна, из них два раскулаченных на запчасти, и я знал, что эти два я не восстановлю никогда, и в отчёте они у меня стояли как «в ремонте».
Я подписывал этот отчёт каждый месяц.
Первый раз, в ноябре, я его подписывал минут двадцать. В декабре — минуты три. В январе я его подписал не читая.
Мишка со мной не разговаривал.
То есть разговаривал: «здравствуй», «дай ключ», «сделано», — и всё, полтора месяца, и я к этому за полтора месяца привык, и это было хуже всего.
С хором в декабре случился скандал.
Скандал был из-за того, из-за чего в этом клубе случались все скандалы: из-за того, кто в нём хозяин.
Началось с афиши.
Пыжов принёс из райкома бумагу с порядком проведения, и в бумаге было написано, что ответственный за проведение — заведующий сельским клубом, то есть Верка.
Верка стала составлять программу.
Она составила её так, как составляла восемь лет: сначала торжественная часть, потом художественная, в художественной сначала школьники, потом баянист Твердохлеб, потом чтец, потом хор.