— А кому?
— Себе. Через полгода. В воздухе.
Шестой начал и остановился.
— Забыл.
— Что забыл?
— Забыл, где высота.
— После «довожу».
— После «довожу».
— Скажи целиком.
Он сказал целиком с третьего раза, и инструктор по этому поводу не сделал никакого лица: ни довольного, ни другого.
Седьмой сказал сразу и правильно, и по тому, как он это сказал, было слышно, что он повторял это про себя, пока ждал очереди.
Он дошёл до восьмого и начал сначала.
Я эту работу знал.
Не саму фразу — фраза была его. Я знал эту манеру: не отпускать, пока не скажут все, и не хвалить того, кто сказал. Так учат люди, которые сами один раз чего-то не сказали и помнят об этом дольше, чем следовало бы.
Он повернулся, чтобы отойти к контуру, и я увидел его лицо.
Это был Никитин.
Он был жив. Он стоял на земле, в шинели не по росту, и учил восьмерых мальчишек говорить вслух то, что положено говорить самому себе.
Больше я в ту минуту про него ничего не знал.
Он меня не увидел. Он вообще, по-моему, в тот час никого не видел, кроме этих восьми, — так, как не видит человек, который в четвёртый раз объясняет одно и то же и знает, что придётся объяснять в пятый.
— Ещё раз, — сказал он. — Высоту назови.
— Высота, — сказал курсант.
— Не «высота». Цифру.
— А если я ошибусь?
— Ошибёшься — назовёшь неверную. Это лучше, чем никакой.
Кто-то из курсантов оглянулся на меня и сказал что-то соседу. Никитин на это не обернулся: он в ту минуту снова объяснял одному из восьмерых, стоявшему с краю и до этого молчавшему.
Я стоял у края и ждал, пока он кончит.
Он кончил в темноте.
Глава 19
«Никитин»
Ночевать меня определили в барак, где спали приезжие, и я не спал до трёх, а в шесть встал и вышел.
Утро было холодное, серое, с той низкой сплошной пеленой, при которой не летают и знают об этом заранее. На площадке никого не было. За бараками кто-то колол дрова, и звук шёл через всё поле, потому что больше звуков не было.
Я простоял на площадке час и за этот час придумал и отбросил четыре первые фразы, из которых две были деловые, одна нарочито лёгкая, а четвёртая такая, что я обрадовался, когда её отбросил; в конце концов я решил ничего не придумывать и стоять просто так, и это оказалось единственным разумным решением из принятых мной за одиннадцать дней дороги.
Никитин вышел в семь.
Он шёл от землянки с двумя папками под мышкой и на ходу разговаривал с курсантом, который шёл рядом и что-то ему объяснял.
Я встал у него на пути.
Он остановился и стоял секунды три.
— Соколов, — сказал он.
— Никитин.
— Ты откуда?
— Из второй воздушной.
— Я не про это.
— Я тебя искал, — сказал я.
Он посмотрел на курсанта. Курсант отошёл.
— Долго искал?
— С декабря.
— Прошлого?
— Прошлого.
Он подумал над этим и, по-моему, не нашёл, что с этим делать. Я тоже не нашёл.
— Ты живой, — сказал я, потому что надо было что-то сказать.
— Живой.
Мы постояли ещё немного.
Он переложил папки из-под правой руки под левую и сделал это так, будто просто поправил.
— Ты капитан, — сказал он.
— С ноября прошлого года.
— Поздравлять, значит, поздно.
— Поздно.
— У меня занятие в половине восьмого, — сказал Никитин. — Идём. Потом поговорим.
Занимались на улице, потому что в бараке не помещались.
Стоял длинный стол — не стол, а доски на козлах, — и на досках лежали полоски.
Полоски были всё те же: узкие, нарезанные по линейке из газетного поля, серые с одного края. Одна короче, другая длиннее, третья с загнутым концом.
Я их узнал сразу и сел на край скамьи с тем чувством, с каким входишь в дом, где переставили мебель.
Курсантов было девять — те же, что вчера, и ещё один.
— Начали, — сказал Никитин. — Сегодня по одному, не хором.
Он разложил полоски.
Раскладывал он одной рукой. Вторая, правая, придерживала край доски, и придерживала неудобно, ребром, а не ладонью. Он это делал так привычно, что заметить можно было только со стороны и только если знать, куда смотреть.
— Ты, — сказал он первому. — Твоя длинная. Вот. Не трогай пока.
— Есть.
— Что говоришь?
— Иду. Вижу. Довожу.
— Стоп. — Никитин накрыл полоски ладонью. — До того, как я их двину, ты говоришь высоту.
— Сейчас?
— Сейчас. Пока ничего не движется.
— Тысяча двести.
— Записал?
— Что записал?
— Ты сам себе записал? В голове?
— Записал.
— Тогда пошли.
Он двинул полоски.
Дальше пошло быстро: он вёл одну, курсант говорил, что делает, Никитин двигал вторую, курсант поправлялся, и это повторялось, пока полоски не сходились или пока не расходились совсем.
Со вторым он пошёл быстрее.
— Твоя короткая. Что делаешь?
— Ухожу.
— Куда?
— Вниз.
— Высоту.
— Восемьсот.
— Мало.
— Что мало?
— Восемьсот мало, чтобы уходить вниз, — сказал Никитин. — Ты сказал это вслух и сам услышал. В этом всё и дело.
— А если бы не сказал?
— А если бы не сказал, ты бы ушёл.
Курсант постоял и переставил свою полоску сам, не дожидаясь команды.
— Вот, — сказал Никитин. — Дальше.
Один раз он остановил на середине.
— Сколько у тебя высоты?
— Не знаю.
— А в начале сказал?
— Сказал.
— Что сказал?
— Тысяча двести.
— А сейчас?
Курсант подумал.
— Меньше.
— Насколько меньше?
— Не знаю.
— И вот тут ты уже врёшь себе, — сказал Никитин без нажима. — Не мне. Себе. Потому что ты за этими полосками про свою тысячу двести забыл на второй минуте, а в воздухе это будет двадцать секунд.
— А если считать, я за ним не услежу.
— Не уследишь, — согласился Никитин. — Поэтому и надо назвать до, а не во время. До — у тебя есть время. Во время — нет.
Он отпустил его и взял следующего.
Четвёртый попробовал схитрить: назвал такую высоту, при которой дальше было можно всё.
— Три тысячи, — сказал он.
— Откуда?
— Ну… я так шёл.
— Ты так не шёл. Тебе так удобно.
— А как надо?
— Назвать ту, с которой начал на самом деле, — сказал Никитин. — Иначе всё дальнейшее — враньё, и врёшь ты опять не мне.
— А если он выше и сзади? — спросил кто-то из задних.
— Высоту всё равно назови.
— Зачем, если он сзади?
— Затем, что она у тебя всё та же, — сказал Никитин. — Она от него не зависит.
Ветер шёл вдоль стола, и полоски сдувало, и их придавливали чем попало: камнем, куском кирпича, чьей-то шапкой.
Пятый сбился на том, что перепутал свою полоску с чужой. Никитин не стал ему помогать: он подождал, пока тот заметит сам, и ждал долго.
— Нашёл?
— Нашёл.
— А если бы не нашёл?
— Ничего бы не было.
— На столе — ничего, — сказал Никитин. — На столе всегда ничего.
Так он прошёл всех девятерых, и на девятом полоски уже растрепались по краям, и он подравнял их пальцами левой руки.
Я досидел до конца.
Сидел я и смотрел, и постепенно понял, что смотрю не на курсантов и не на полоски, а на одно место в упражнении — на то самое место, которого раньше в нём не было и которое он туда вставил.
Он изменил упражнение. Раньше высоту не называли вовсе — раньше в этом упражнении её вообще не было, потому что на столе высоты нет и не может быть.
Он её туда вставил. Не так, чтобы её считали, — а так, чтобы её произносили вслух до того, как начнётся движение.
После занятия мы сели на брёвна за бараком, где было тише.
Он достал кисет и свернул сам, левой, и свернул криво.
— Спрашивай, — сказал он.
— Нога?
— Нога срослась. Хожу. Бегать не бегаю, но мне и не за чем.
— Кисть?
Он положил правую руку на колено ладонью вверх и держал её так, пока я смотрел.