А я считал дни.
Семнадцатое мая. Через восемь дней в газетах напечатают постановление, и ещё через две недели, с первого июня, в этом селе изменится то, чего ни один из этих трёхсот человек сейчас не может вообразить.
Я это знал точно.
Я знал дату, я знал формулировки, и я даже знал, что будет через два года и через три, — и я сидел за столом на сорокалетии Победы и держал это в себе.
Никакого желания сказать у меня не было.
Не потому, что нельзя, — а потому, что сказать это было бы просто глупостью: пришёл бы бригадир и объявил трёмстам гуляющим людям, что через три недели у них отберут водку.
Ему бы налили.
Я и сидел, и мне наливали, и я пил и пел вместе со всеми, и это, если разобраться, был последний такой праздник в Заречном.
Не последний День Победы, конечно.
Их будет ещё много, и в девяностом, и в девяносто пятом, и в две тысячи пятом, — но такого, как девятого мая восемьдесят пятого года, где на столах стоит бутылка на четверых и никто про это не думает, больше не было ни разу.
До пятидесятилетия из этих девятнадцати доживут четверо.
Про орден Отечественной войны надо сказать ещё одну вещь.
Эти ордена в восемьдесят пятом году выдали примерно двум с половиной миллионам человек, и в девяностые их стали называть юбилейными.
Называли их так с оттенком.
Оттенок был такой: настоящие ордена давали за подвиг, а эти — по списку, всем подряд, к дате, и, значит, они как бы и не совсем ордена.
Так рассуждали и в девяностые, и позже.
Я это слышал своими ушами раз двадцать, и один раз даже сам поддакнул — в году, кажется, девяносто седьмом, в конторе, в разговоре ни о чём.
А потом я всё-таки один раз подумал.
Подумал я вот что.
Наградные листы сорок первого — сорок пятого годов писали ротные и батальонные командиры, у которых на роту приходилось по три-четыре карандаша, и писали они их в тех условиях, в каких писали.
Кто-то писал каждый бой.
Кто-то не писал вообще, потому что не умел или потому что некогда, а потом его самого убивали, и рота оставалась ненаграждённой целиком.
Кому-то представление терялось в штабе.
Кого-то представляли к «Красной Звезде», а давали медаль, потому что квота. Кого-то не представляли ни разу за три года окопов, потому что он был подносчиком, а не пулемётчиком.
У Семёныча украли чемодан на пересадке в Новосибирске.
И в восемьдесят пятом году советская власть — не самая сентиментальная организация в истории — сделала единственную вещь, которую в этом положении вообще можно было сделать.
Она сказала: всем.
Всем, кто дожил. Без наградных листов, без ротных писарей, без квоты и без справки о ранении, которой нет.
Это, конечно, не то же самое, что орден за конкретный бой.
Это другое.
Это государство, которое через сорок лет признаёт, что учёт вело плохо, и закрывает вопрос единственным доступным способом — оптом.
Я на девятом мая восемьдесят пятого года смотрел на восемнадцать пиджаков.
И знал, что через десять лет это будут называть «юбилейными».
Домой мы с матерью шли в одиннадцатом часу.
Было светло — в мае у нас темнеет поздно, — и по селу шли люди, и из двух дворов слышалась гармонь, потому что после столов гуляли ещё по домам.
Мать шла молча.
Молчала она с самого митинга, и я догадывался о чём, и не заговаривал.
У калитки она остановилась.
— Петь.
— Ну.
— Дядька Фёдор двадцати лет погиб.
— Знаю.
— Ему б сейчас шестьдесят два было.
Она посчитала это, значит, сегодня — за столом или на митинге, — и посчитала правильно, и носила это весь вечер.
— Мам.
— Ничего. Пойдём.
И пошла в дом.
Десятого вышли на сев.
Вышли все, включая тех, кто накануне гулял до трёх, и вышли в шесть, и работали в тот день двенадцать часов.
Погода стояла.
Земля дошла, влага была, и сев в восемьдесят пятом году получился один из лучших за десятилетие — четырнадцать дней от начала до конца, и это очень хороший срок.
Гнидин на сеялках отработал безупречно.
Мишка вышел десятого с головой, в которой, по его собственному выражению, «ходил трактор», и всё равно отработал смену полностью.
А семнадцатого числа привезли газеты.
Глава 30
В сев едят два раза.
Утром в четыре, дома, и в час дня в поле, и больше не едят, потому что некогда: сеялка идёт, пока идёт, и останавливать её ради ужина никто не будет.
Ужинают в одиннадцать.
Ужинают дома, стоя, тем, что осталось на плите, и половину этого ужина человек не помнит, потому что ест уже во сне.
Сев восемьдесят пятого шёл четырнадцать дней.
С десятого по двадцать шестое мая, с одним перерывом на дождь восемнадцатого, и шёл он хорошо: земля дошла, влага была, погода стояла.
Я в те две недели спал по четыре с половиной часа.
Газеты привезли семнадцатого, в пятницу.
Привозят их трактором вместе с почтой, и в сев привозят прямо в поле, на стан, потому что в конторе всё равно никого нет.
Первым прочитал Гаврилыч.
Не в поле, а в конторе — ему газеты кладут отдельно, — и он их читает всегда с первой полосы и всегда целиком, включая международный отдел.
Прочитал он и пошёл к председателю.
Аркадий Павлович прочитал тоже и, по рассказу Зины, сначала промолчал, а потом спросил, где вторая газета.
Вторая была с указом.
Постановление Центрального Комитета и Совета Министров — от седьмого мая, о мерах по преодолению пьянства и алкоголизма, искоренению самогоноварения.
Указ Президиума Верховного Совета — от шестнадцатого.
Оба напечатаны семнадцатого, оба на первой полосе, и оба вступают в силу с первого июня.
На стан газета попала часам к четырём.
Читали на обеде, у бачков, вслух.
Читал Твердохлеб, потому что читал он громко и не сбиваясь, и слушало человек одиннадцать, и слушали они, доедая.
Читал он минут восемь.
Из восьми минут я, если по-честному, запомнил четыре пункта, и запомнили их все, потому что остальное было общими словами.
Первый: сократить производство.
Сократить производство водки и ликёро-водочных изделий, а к тысяча девятьсот восемьдесят восьмому году прекратить выпуск плодово-ягодных вин.
Второй: сократить торговлю.
Продажа только с четырнадцати до девятнадцати часов. Не продавать в специализированных магазинах, которых у нас и так нет, а в прочих — по особому решению. Не продавать лицам моложе двадцати одного года.
Третий: не пить на работе и в связи с работой.
Никаких проводов, встреч, юбилеев и обмываний в столовых, красных уголках и на предприятиях. За организацию — ответственность руководителя.
Четвёртый: самогон.
Усиление ответственности за изготовление и хранение с целью сбыта, а по указу — административная за изготовление без цели сбыта и уголовная с целью.
Твердохлеб дочитал и опустил газету.
Первая реакция была: не поверили.
Не поверили не в том смысле, что решили, будто газета врёт, а в том, что не поверили в последствия.
Первым высказался Прохоров.
— Дак в семьдесят втором тоже было.
И это была абсолютно резонная реплика.
В мае семьдесят второго вышло постановление о мерах по усилению борьбы против пьянства и алкоголизма — я его сам смутно помнил и по первой жизни, и по второй.
Тогда убрали водку крепче сорока пяти.
Тогда ввели продажу с одиннадцати. Тогда закрыли часть точек и сняли «Ивана Грозного» из проката — нет, это другое, но в селе про это тоже говорили.
Через год всё вернулось.
Не вернулось буквально, но вернулось по ощущению: сначала строго, потом как всегда, потому что план по товарообороту никто не отменял, а водка — двенадцать процентов бюджета.
Вот эту логику мужики и применили.
— Постановление и постановление.
— Пошумят и бросят.
— Плана-то не отменят.
Клюев подвёл итог: