Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Ну и что?

— Ну и то. — Он затянулся. — Мне так и так через два года. Что два года, что сейчас.

— Три тысячи двести — это не ваши деньги.

— Не мои.

— Так почему вы молчали?

Семёныч посмотрел на меня.

— А что говорить-то? — спросил он.

И вот на это мне ответить было нечего, потому что я вспомнил, что мне про него сказали в сентябре.

— Иван Семёныч. А в семьдесят четвёртом что было?

Он затянулся ещё раз.

Потом бросил папиросу, растёр её сапогом и стал смотреть на дорогу.

— В семьдесят четвёртом я написал в район. Про домкрат.

Я стоял.

— Через год после Серёги. — Семёныч говорил ровно и в сторону. — Я год собирался, потом написал. Что оборудование неисправное, что говорили, что не списали, что человек погиб.

— И?

— И приехала комиссия. Через два месяца. Три дня работала.

— И?

— И написала, что нарушений техники безопасности не выявлено. — Он поправил шапку. — А погиб по личной неосторожности, потому что находился под грузом, чего не должен был.

Он повернулся ко мне.

— Домкрат к тому времени списали, — сказал Семёныч. — За два месяца успели.

Мы стояли на крыльце конторы.

— И вот с тех пор, — закончил он, — я в бумаги не лезу. Я, Петя, свою подпись где стоит — не знаю. Мне что подсунут, я то и подписываю. Двадцать лет так.

Он пошёл вниз по ступенькам.

— Иван Семёныч.

Он не обернулся.

Двадцать шестого ноября ударил мороз.

Ударило сразу до минус двадцати трёх, без предупреждения, и в мастерской стало так, что железо жгло руки через рукавицы.

Печка не справлялась.

Работали в фуфайках и в рукавицах, а мелочь — гайки, шплинты — брали голыми пальцами, потому что в рукавицах не возьмёшь, и держали их во рту, чтоб не остыли.

Я в тот день впервые заметил, что не мёрзну.

То есть мёрзну, конечно, — руки жгло, как у всех, — но не так. Мне не надо было каждые двадцать минут идти к печке и стоять над ней, вытянув ладони, как стояли Мещеряков и Сомов. Я отходил, отогревался за минуту и возвращался.

В той жизни я к пятидесяти в ноябре надевал две пары носков.

А ел я в те дни столько, что мать перестала считать.

Мы с Мишкой в тот день снимали с моего ДТ бортовую — надо было менять ведущую шестерню, — и для этого трактор надо было приподнять и подпереть.

Домкрата не было.

Домкрат в мастерской был один, гидравлический, на десять тонн, и он стоял у Сомова в кладовке и не работал: тёк уже месяца три, шток не держал, опускался под нагрузкой.

Заявка на новый была подана в августе.

— Так а чем?

— Талью подымем. И чурбак подложим.

Мы подняли талью.

И я взял чурбак — берёзовый, с торца обмёрзший, — и подсунул его под раму, и приладил, и постучал по нему, чтобы сел плотно.

А потом лёг и полез под трактор.

Я успел завести туда плечо и голову.

Меня выдернули за ногу.

Выдернули одним движением, резко, так, что я проехал спиной по бетону и ободрал локоть, и я даже не понял сначала, что случилось.

Надо мной стоял Семёныч.

Он стоял и держал в руке этот чурбак — вытащил его, — и лицо у него было такое, какого я у него не видел ни разу.

— Ты чего делаешь?

Я сел на полу.

— Ты чего делаешь, я спрашиваю⁈

Он закричал.

Он, кажется, вообще не умел кричать, и оттого голос у него сорвался на второй фразе, и в мастерской всё встало.

— Иван Семёныч…

— Под чурбак! — Он швырнул чурбак в сторону. — Под чурбак полез! Ты!

— Так домкрата нет.

— Домкрата нет, — повторил Семёныч.

Он стоял надо мной, в фуфайке, седой, шестидесяти восьми лет, и у него тряслись руки, и он этого не замечал.

— Домкрата нет, — сказал он ещё раз, тише. — В семьдесят третьем не было. И сейчас нет.

Он отвернулся.

— Девять лет, — проговорил Семёныч в сторону. — Девять лет прошло.

Он пошёл к своему верстаку и сел там спиной к нам.

Мишка стоял с разводным ключом в руке и не двигался.

Я сидел на бетоне.

Я так и просидел, наверное, с минуту.

Потом встал, отряхнулся и пошёл во двор, и во дворе стоял мороз, и над мастерской висел дым из трубы, и было очень тихо, потому что в двадцать три градуса всё делается тихо.

Я закурил и не смог удержать спичку.

Девять лет.

Девять лет назад в этой самой мастерской, при этой самой печке, которая греет на шесть метров, отец подложил под трактор чурбак, потому что домкрат тёк с осени и его не списали, потому что для списания нужен акт и комиссия.

Семёныч четыре раза говорил Зайцеву.

Зайцев не списал. Потому что списать — это признать, что купили негодное. Потому что за это спрашивают.

Отец полез.

А сегодня в двадцать пять минут третьего полез я — и полез не потому, что я дурак, а потому, что домкрат течёт, заявка подана в августе, и до августа была подана в прошлом году, и до этого тоже.

Ничего не изменилось.

Я всё лето чинил, доставал, выменивал, ставил учёт, поднимал урожайность и радовался, как ребёнок, каждой заваренной сеялке.

И к ноябрю выяснилось, что я девять лет спустя лёг под тот же самый чурбак.

Потому что чинить можно бесконечно.

А устроено оно так, что чинить придётся всегда.

Домой я в тот вечер пришёл рано и сел за стол не раздеваясь.

Мать посмотрела на меня и ничего не спросила.

Она поставила передо мной тарелку, села напротив и стала чистить картошку на завтра, и молчала минут пятнадцать.

— Мам.

— Что.

— Ты завтра Пашку покорми.

— Я его послезавтра кормлю.

— Корми каждый день.

Мать положила нож.

— У меня на каждый день не выходит. Ты пойми, я не жалею. У меня просто нет.

— Будет.

— Откуда?

— Людка отпустит со склада. На тебя запишет.

Мать посмотрела на меня долго.

— Ну ладно, — сказала она и снова взялась за нож.

Я поел.

— Мам.

— Ну что ещё.

— В феврале отчётное собрание.

Мать чистила картошку.

— Знаю. Каждый год в феврале.

— Я выступать буду.

Нож остановился.

Она подняла голову и посмотрела на меня, и смотрела, наверное, секунд пять, и за эти пять секунд у неё в лице прошло что-то, чего я не разобрал.

— Ну, — сказала мать.

И всё.

Она дочистила картошку, ссыпала её в кастрюлю, залила водой и убрала в сени.

Уже в дверях, не оборачиваясь, добавила:

— Отец бы выступил.

Дверь закрылась.

Я сидел за столом и слушал, как она гремит вёдрами в сенях, и грела печка, и в окне было темно и морозно, и я в тот вечер про себя решил окончательно.

Не пафосно решил. Просто перестал думать, идти или нет.

Осталось три месяца и одна вещь: собрать бумаги так, чтобы крыть было чем.

Глава 24

Зимой в мастерской работают не спеша.

Это единственные месяцы в году, когда над механизатором никто не стоит: до весны далеко, техника разобрана, и если ты сегодня не поставил гидроцилиндр, то поставишь завтра, и никто про это не спросит.

Я в ту зиму работал так же, как все.

А по вечерам сидел за столом с тетрадкой.

Тетрадок к декабрю у меня было три: рабочий журнал, прошнурованный и с номером, который мне в июне завизировала Зина; вторая — где я с сентября выписывал цифры из чужих бумаг; и третья, чистая, в которую я эти цифры перекладывал по порядку.

Порядок я придумал не сразу.

Сначала я хотел писать по темам: топливо, простои, премии, ферма. Потом понял, что так нельзя, потому что по темам получается жалоба, а жалобу читают полминуты.

И стал писать иначе.

Я стал писать по деньгам.

Не «на ферме падёж», а «падёж сорок семь голов, из них двадцать восемь оформлены вынужденным убоем, мясо сдано четвёртой категорией, недополучено столько-то». Не «премии маленькие», а «фонд девять тысяч четыреста, положение от семьдесят шестого года, распределение процентом от оклада, механизаторы получили четырнадцать процентов фонда при семидесяти процентах выработки».

1408
{"b":"978621","o":1}