Она стояла и смотрела на меня.
— Ты не спрашиваешь, зачем.
— А надо?
— Нет. Не надо.
И зашла во двор.
Домой я шёл и думал.
Думал я не о том, о чём надо было.
Я думал о том, что она права по всем пунктам и что мне на это возразить нечего. Я думал, что забыть про свадьбу на двое суток — это, конечно, дико, но что двое суток были такие, что забыть можно было что угодно. Я думал, что двадцать шестое действительно лучше двенадцатого. Я думал, что в понедельник надо решить с транспортёрной лентой.
И я поймал себя на том, что уже думаю про ленту.
Через двадцать минут после разговора, в котором женщина, на которой я собираюсь жениться, сказала мне «я пришла посмотреть на твоё лицо».
Я остановился посреди улицы.
Постоял.
Потом честно попробовал вызвать в себе хоть что-нибудь: тревогу, вину, страх потерять, — и не вызвал ничего, кроме лёгкой досады на то, что вечер испорчен.
Вот тогда мне стало по-настоящему нехорошо.
Не от её слов.
От того, что я стоял посреди тёмной улицы, в двадцать три года, за двадцать два дня до собственной свадьбы, и не чувствовал ничего.
Мать сидела и ждала.
Она сидела за столом, не занятая ничем, — не штопала, не чистила, не считала, — просто сидела при лампе, и это было настолько на неё не похоже, что я остановился в дверях.
— Мам?
— Сядь.
Я сел.
— Она тебе что говорила?
— Что переносим на двадцать шестое.
— А ещё?
— Мам.
— Что «мам»? — Мать посмотрела на меня. — Петя, я не дура. Я её сегодня утром видела, когда к Нюре ходила. Она мне слова не проронила.
Я молчал.
— Я тебе одно спрошу. Один раз. Больше не буду.
— Спрашивай.
— Ты её любишь?
Вот это был тот вопрос, которого мне никто не задавал.
Ни она, ни тётя Нюра, ни Людка, ни один человек в этом селе за четыре месяца от сватовства до ноября.
Потому что его не задают.
У нас про это не разговаривают вообще: у нас говорят «сошлись», «живут», «хорошая баба», «мужик работящий». Слово это в этом доме за одиннадцать лет не произносилось ни разу, и я не уверен, что оно произносилось при отце.
А мать взяла и спросила.
Я сидел и молчал, и молчал я долго — секунд, наверное, десять, — и мать за эти десять секунд ни разу не отвела глаз.
— Я не знаю.
Мать кивнула.
Она кивнула так, будто я подтвердил то, что она и так знала, и встала, и пошла к печке.
— Ложись. Завтра суббота.
— Мам.
— Всё, Петя. Я спросила один раз, я больше не буду.
Она загремела заслонкой.
Я разделся и лёг, и лежал, глядя в потолок, и слышал, как она ходит по кухне, и ходила она долго, и один раз мне показалось, что она стоит и не движется.
Потом она легла.
Я заснул около часа ночи, и последнее, о чём я подумал, было — что завтра в семь надо к Людке и что до этого надо успеть в мастерскую.
Глава 25
Пятого ноября я работал до шести.
Суббота перед праздником — короткий день, все ушли в четыре, а я остался, потому что в понедельник семнадцать человек надо было расставить на ремонт, а расстановку я до сих пор не сделал.
Сделал я её за полтора часа.
Потом вымылся под краном в мастерской, переоделся в чистое, которое принёс с собой утром, и вышел без десяти шесть.
До Людки было идти минут двадцать.
Времени у меня было час десять.
Первым меня перехватил Клюев.
Он стоял у своей калитки — он вообще всегда стоял у своей калитки, — и, увидев меня, вышел на дорогу.
— Пётр Сергеич. На минуту.
— Слушаю.
— Мне рукавицы.
Дело было такое: я в понедельник записал в тетрадь, что ему второй год не выдают рукавицы. За неделю я ничего по этому поводу не сделал, потому что было некогда, а он про это помнил.
— Клюев, я записал.
— Записал — это хорошо. А рукавицы?
— На складе нет.
— Так их два года нет.
Мы поговорили минут восемь.
Восемь минут я объяснял ему, что подал заявку, что заявка ушла, что до нового года вряд ли, и что если он мне будет напоминать раз в неделю, то это не ускорит, но и не помешает.
Он остался недоволен, но отпустил.
Вторым был Гнидин.
Гнидин догнал меня уже за поворотом и пошёл рядом.
— Петь.
— Ну.
— Ты на меня не сердишься?
— За что?
— Ну, за понедельник. За отгул.
Я остановился.
Он был трезвый, шёл из бани с веником под мышкой, и вид у него был неловкий.
— Не сержусь.
— Ты пойми. — Гнидин перехватил веник. — Я ж не назло спросил. Я ж думал, ты как Лобанов ответишь: «Иди к Сомову». А ты ответил.
— Ну и хорошо.
— Хорошо, — согласился он. — Ты слышь. Мне в среду всё-таки надо.
И мы ещё шесть минут разговаривали про среду.
Третьей была Мокеиха.
Она стояла у колодца с ведром, которое ей было не поднять, и я его поднял и донёс до её калитки, и это заняло четыре минуты.
У калитки она меня не отпустила.
— Петруша.
— Теть Фень, я тороплюсь.
— Ты постой. Ты у нас теперь бригадир.
— Бригадир.
— А ты Гаврилычу говорил?
Я не сразу понял, о чём она.
Потом понял: это была та самая история с трудоднями с сорок седьмого по пятьдесят пятый, из-за которой у неё пенсия тридцать четыре рубля вместо сорока одного, и про которую она меня спрашивала первого июня.
Я обещал ей спросить у Гаврилыча.
Обещал я это первого июня, и с тех пор прошло пять месяцев, и я не спросил ни разу.
— Спрошу.
— Ты в июне обещал.
— Спрошу, теть Фень. На той неделе.
— Ну ладно. Иди.
К Людке я пришёл в семь двадцать.
Двадцать минут опоздания.
Не два часа, не полтора — двадцать минут, и на любой другой вечер это не имело бы вообще никакого значения, потому что у нас в селе на двадцать минут никто не смотрит.
Она открыла сразу.
— Заходи.
Дом был пустой и тихий. Тётя Нюра действительно ушла к Кузнецовым. На столе стояли две чашки и чайник, и стояли они, судя по всему, давно.
Я стал объяснять.
— Люд, я в шесть вышел, честное слово. Меня Клюев перехватил, потом Гнидин, потом Мокеиха с ведром…
— Я знаю.
— Что знаешь?
— Что тебя Клюев перехватил. Мне Клавдия в семь донесла, она мимо шла и видела, как вы стоите.
Она села за стол.
— Садись.
Я сел, и она подвинула ко мне листок.
Обыкновенный листок из тетради в клетку, сложенный вдвое.
— Что это?
— Посмотри.
Я развернул.
Это был список чисел, написанных в столбик её почерком — крупным, круглым, каким пишут в сельпо накладные.
Числа шли подряд, с интервалами.
'Авг.: 3, 7, 14, 21, 27.
Сент.: 4, 11, 18, 25.
Окт.: 2, 9, 16, 22, 29.
Ноябрь: 4′.
И внизу, отдельно, обведённое: «15».
— Что это? — спросил я ещё раз.
— Это дни, когда мы виделись. С первого августа.
Я смотрел на этот листок.
Пятнадцать дат за три месяца с лишним.
Из них четыре — это август, когда была уборка. Из них двадцать девятое октября — это когда мы разошлись боком в сенях у Дроботов и она спросила, ел ли я.
Из них четвёртое ноября — это вчера.
— Ты считала.
— Считала.
— Зачем?
— Не знаю. В сентябре начала. Я сначала просто отмечала, чтоб не путаться. Потом стала считать.
Она забрала листок обратно.
— Пятнадцать раз за девяносто шесть дней. — Из них восемь по пять минут: в сельпо, на улице, в сенях. По-настоящему — семь.
— Люд, была уборка.
— Была, — согласилась она. — А теперь нет.
Она сложила листок.
— Уборка кончилась третьего октября. — С третьего октября по сегодня — тридцать три дня. Из них ты у меня был четыре раза. Четыре, Петь. Без уборки.
Я молчал.
— Я не считаю тебя виноватым. Ты бригадир. У тебя ремонт, у тебя план, у тебя Мишка, у тебя курсы, у тебя партия. Ты не гуляешь и не пьёшь. Я всё это знаю.