Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вспомнил я в этот момент, что двенадцатое — это суббота, и что двенадцатого у меня свадьба, и что я это забыл начисто на двое суток.

Не отложил, не отодвинул, не решил не думать.

Забыл.

— А. Ну да.

Мать смотрела на меня.

— И что теперь?

— Мам, я не могу не поехать. Явка обязательная, там подпись в списке. Я четвёртый день бригадир.

— Я не про это. Я спрашиваю: что теперь?

— Ну, значит, перенесём.

И стал есть дальше.

Мать это запомнила.

Не то, что я поехал на курсы, и не то, что свадьбу перенесли второй раз, и даже не то, что решали без меня.

А то, что я выговорил «ну, значит, перенесём» и стал есть дальше.

Мать в тот вечер промолчала.

Она встала, убрала со стола, вымыла посуду и легла, и на следующее утро пошла к Тихоновым, а от Тихоновых — в сельпо к Клавдии, и к обеду четвёртого ноября вопрос был решён.

Со мной никто не советовался.

Со мной не советовались, потому что я уже ответил: «ну, значит, перенесём», и это был исчерпывающий ответ, и обсуждать со мной было больше нечего.

Про курсы, кстати, в мастерской узнали в четверг и веселились два дня.

Веселились они не над курсами, а над самим словом «учёба».

— Петь, тебя учить будут?

— Будут.

— Чему?

— Не знаю. Руководить.

Гнидин на это заявил, что руководить его учить не надо, он и так умеет, а вот если б его научили доставать подшипники, он бы поехал.

Прохоров предположил, что там дают конспект.

— Какой конспект?

— Обыкновенный. Приезжаешь — и тебе конспект. Мне зять рассказывал, он на такое ездил.

— И что в конспекте?

— А ничего. Он его домой привёз и в сарае держит, у него им растопка второй год.

Смеялись все, включая меня.

Смеялись, между прочим, зря: конспект нам действительно выдали, и он у меня потом четыре года лежал в столе, и я в него один раз заглянул зимой восемьдесят четвёртого, и там оказалась ровно одна полезная страница — про расчёт потребности в горюче-смазочных на условный эталонный гектар.

Эту страницу я потом вырвал.

Как решали, мне потом рассказала мать, и рассказала подробно, потому что гордилась.

В четверг вечером она пошла к Тихоновым.

Тётя Нюра выслушала про курсы, помолчала и объявила, что двенадцатое отпадает.

— На девятнадцатое?

— На девятнадцатое не успеем. Мясо только двадцатого.

— А без мяса?

— Марфа.

На этом обсуждение девятнадцатого кончилось.

Дальше они полчаса считали двадцать шестое: суббота, до поста далеко, Кузнецовы колют двадцатого, вино в сельпо будет по завозу пятнадцатого, столы уже собраны и стоят.

Всё сходилось идеально.

Единственное, что тётя Нюра выговорила в конце, мать мне передала дословно, потому что не поняла.

Сказала она вот что: «Третьего раза не будет».

Мать решила, что это про приметы.

— Ты чего молчишь? — спросила Людка.

— Думаю.

— О чём?

— О том, что двадцать шестое лучше двенадцатого. До двадцать шестого три недели, всё успеете. И мясо у Кузнецовых свежее возьмёте, они как раз двадцатого колют.

Людка кивнула.

Она кивнула медленно, и я не понял, что означает этот кивок, и продолжал:

— И у меня к тому времени с ремонтом попроще будет. Сейчас у меня план горит, а к двадцатым числам…

— Петь.

— Что?

— Хватит.

Я замолчал.

Она посидела, потом встала, подошла к печке и постояла там спиной ко мне, грея руки.

— Ты понимаешь, что ты сейчас делаешь?

— Что я делаю?

— Ты меня уговариваешь. Ты сидишь и объясняешь мне, почему двадцать шестое лучше. Как будто я пришла спорить.

— А ты не спорить пришла?

Она повернулась.

— Петь. Я пришла посмотреть на твоё лицо.

Вот так.

Выговорила она это совершенно спокойно, стоя у печки, с руками, повёрнутыми ладонями к плите, и я в первый раз за весь вечер увидел её лицо целиком, потому что она отошла от окна.

— Зачем?

— Затем, что я про перенос узнала в час дня, а сейчас семь. Шесть часов я ходила и думала, какое у тебя будет лицо, когда я тебе скажу.

Я молчал.

— И вот я тебе сказала, — продолжала Людка. — А ты ответил «ну хорошо».

— А что я должен был сказать?

— Ничего. — Она пожала плечами. — В том-то и дело, Петь. Ты ничего не должен был сказать. Я не про слова.

Она вернулась к столу и села.

— Ты в июле, когда сватался, — продолжала она, — стоял у нас в горнице в белой рубахе и говорил всё правильно. Ты в сентябре, когда первый раз перенесли, всё правильно объяснял: хлеб, гектары, погода. Ты сейчас правильно объясняешь: двадцать шестое лучше двенадцатого. Ты ни разу за всё время не сделал ничего неправильного.

— И что?

— И ничего.

Она посмотрела на меня.

— Вот в этом и дело. Тебе первый раз перенесли — ты в поле уехал. Тебе второй раз перенесли — ты обрадовался.

— Я не обрадовался.

— Ты не расстроился. Это одно и то же.

Тут я мог бы соврать.

Я мог сказать, что расстроился. Мог сказать, что весь день ходил как в воду опущенный, что мне это тяжело, что я считаю дни.

Она бы не поверила, но разговор бы кончился.

— Я забыл.

— Что?

— Я про двенадцатое забыл. — Я смотрел на лампу. — Мне бумагу дали в среду, я её прочитал, убрал в карман и забыл, что двенадцатое — суббота. Мать вечером спросила, и я вспомнил.

Людка не пошевелилась.

— Двое суток.

— Двое суток.

— Ты про свою свадьбу забыл на двое суток.

— Да.

Она посидела ещё немного.

— Спасибо.

— За что?

— За то, что не соврал.

Дальше был самый длинный кусок молчания за весь тот год.

Мы просидели минуты три, ничего не говоря, и в это время за окном кто-то прошёл по улице, и слышно было, как хрустит лёд под сапогами.

Потом она спросила.

Спросила она то, чего я никак не ожидал, потому что вопрос был не про нас.

— Тебе бригадиром нравится?

Я честно подумал.

— Не знаю.

— Ты каждый вечер до одиннадцати сидишь.

— Заявки переписываю. У Лобанова почерк.

— Петь, я не про заявки. — Она положила руки на стол. — Ты в мае прошлого года какой был?

— Какой?

— Ты в мае прошлого года на озере сидел. В июне ты меня на сенокос звал. В июле мы за клубникой ездили, ты помнишь, у меня губы синие были.

— Помню.

— А в октябре ты меня четыре дня не видел и не заметил.

Сказано это было без всякого укора.

— Я не в упрёк. Я тебе объясняю, что вижу. Я вижу человека, который за полгода стал бригадиром, идёт в партию, и у него всё правильно, и он про свадьбу забывает на двое суток.

— Люд, это не потому, что ты…

— Я знаю, что не потому. Если б это было потому, что ты меня разлюбил, я бы знала, что делать.

Мать вернулась в восьмом часу.

Она вошла, стуча сапогами в сенях громче обычного — предупреждала, — и, войдя, посмотрела на нас двоих и сразу всё поняла.

— Люда, ты чаю будешь?

— Не, теть Марфа. Я пойду.

— Куда ты в темень.

— Тут двести метров.

Мать постояла.

— Петя проводит.

— Не надо. Я сама.

И я встал.

— Провожу.

Не потому, что хотел проводить, и не потому, что мне надо было что-то ей сказать по дороге. Я встал, потому что мать распорядилась «проводит», и потому что не проводить невесту в темноте — это то, чего в нашем селе не делают.

Правильно, одним словом.

Людка на меня посмотрела и ничего не ответила, и мы вышли.

Шли мы двести метров, и шли молча.

Было холодно, ясно, и над селом стояли звёзды, и от бань шёл дым, и вся эта улица была ровно такая же, как в июле, когда мы шли с речки с ведром смородины.

У её калитки она остановилась.

— Петь.

— Ну.

— Завтра суббота.

— Суббота.

— Ты завтра вечером свободный?

Я подумал.

— Свободный.

— Приходи. Часов в семь. Мамы не будет, она к Кузнецовым идёт.

— Приду.

1472
{"b":"978621","o":1}