Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Все они делают.

А Ситников двадцать лет сидит и думает, и додумался ровно до того же места, до которого дошёл я, — и разница между нами только в том, что он до него дошёл своим умом за двадцать лет, а я приехал на готовом из другого времени.

И он на этом месте остановился и замолчал.

А я на этом месте начал раздавать слова.

Бюро было двадцать восьмого марта, в райкоме.

Прошло оно за одиннадцать минут.

Мне задали четыре вопроса: биография, работа, устав, международное положение. На международном положении я ответил про размещение ракет, и ответил, между прочим, по последним данным, а не по методичке.

Про третий абзац меня не спросили.

Его прочитали вслух — читал его инструктор, ведший дело, — и в кабинете на секунду стало тише, и второй секретарь райкома посмотрел на Ситникова.

Ситников сидел прямо.

— Ваша рекомендация, Владимир Гаврилович?

— Моя.

— Вы считаете это положительным качеством?

— Считаю.

И всё.

Проголосовали единогласно, и мне объявили, что кандидатский стаж — год, и что в марте восемьдесят пятого меня будут принимать в члены.

Кандидатскую карточку я получил в апреле.

Домой из района мы ехали вдвоём, в председательском «уазике», без председателя.

Ситников сидел впереди, я сзади.

Дорога была весенняя — то есть никакая: разбитая, с колеёй, полной воды, и Витька Журавлёв, который нас вёз, всю дорогу матерился.

Мы с Ситниковым не разговаривали.

Он один раз обернулся, когда мы выехали на грейдер, и обронил:

— Ну вот и всё.

— Ну вот и всё.

И больше за сорок километров не было сказано ни слова.

А в мае он мне отдал ту папку.

Отдал он её без всяких церемоний: принёс в мастерскую, положил на стол в выгородке и объяснил, что ему её держать больше незачем, а мне, может, пригодится.

Я её тогда не открыл.

Глава 32

Сеять мы начали двенадцатого мая.

Май восемьдесят четвёртого был поздний: снег сошёл только к двадцатому апреля, земля прогрелась к десятому мая, и всё сдвинулось на неделю против обычного.

Двенадцатого вышли в поле.

К двадцатому мая — а двадцатое было воскресенье — мы отсеяли две тысячи двести гектаров из трёх тысяч четырёхсот, и это было хорошо, и Аркадий Павлович на планёрке пообещал, что если так пойдёт, то закончим к двадцать восьмому.

Так и пошло.

Мы кончили двадцать девятого, потеряв один день на дожде, и это был лучший сев за пять лет, и никто по этому поводу особенно не радовался, потому что сев — это только начало.

Двадцатого я работал на севе сам.

Бригадир на севе вообще-то не должен сидеть в тракторе: у него шесть агрегатов, семнадцать человек, подвозка семян, заправка, ремонт и сводка к восьми вечера.

Но двадцатого у меня заболел Клюев.

Заболел он всерьёз — спина, — и заменить его было некем, потому что все были расставлены, и я сел на его агрегат сам и отработал полную смену.

И это был лучший день за весь тот год.

Я это говорю совершенно всерьёз.

Я двенадцать часов ходил челноком по полю за третьей бригадой — по той самой Соловьихе, — и мне за эти двенадцать часов не задали ни одного вопроса.

Никто не подошёл.

Никто не спросил про рукавицы, про отгул, про наряд, про то, когда починят, и почему у Прохорова, а не у меня. Меня просто не было: я сидел в кабине, смотрел на маркер и держал стык.

К вечеру у меня всё болело.

Спина, плечи, шея, правая нога от педали — и это было то самое, чего мне не хватало восемь месяцев, и я вечером сидел на крыльце, и мне было хорошо, как в июле восемьдесят третьего.

Про сводку по звеньям надо рассказать, потому что она была интересная.

Зина в апреле сделала расчёт.

Расчёт был по моей просьбе — я его попросил ещё в марте, — и суть его была вот в чём.

У меня в бригаде четыре звена.

Звенья эти сложились сами, ещё до меня, по технике и по людям, и никто никогда не считал, сколько какое звено даёт в пересчёте на человека и на эталонный гектар.

Считали всегда по бригаде целиком.

Я попросил посчитать по звеньям, и Зина посчитала, и посчитала за две недели, подняв все наряды за восемьдесят третий год.

Получилось следующее.

Первое звено — Дудник, Прохоров, ещё двое — давало сто восемнадцать процентов к средней по бригаде.

Второе — сто четыре.

Третье — восемьдесят девять.

Четвёртое — сто двадцать шесть.

В четвёртом звене работали трое.

Мишка Загорулько, Санька Кузнецов и Гнидин.

То есть, если считать по бумаге, лучшее звено в бригаде состояло из человека с выговором за появление в нетрезвом виде, человека с двумя днями прогула и человека, который запивает каждый февраль.

Зина принесла мне этот расчёт в контору.

Она положила его на стол, и я его прочитал, и мы с ней минуты две молчали.

— Вы понимаете, что с этим делать? — спросила она.

— Ничего.

— Правильно.

Она забрала лист обратно.

— Если это пойдёт наверх, — продолжала она, — то первое, что спросят: почему у вас лучшие показатели у нарушителей трудовой дисциплины. И вам придётся объяснять.

— А если не пойдёт?

— А если не пойдёт, то вы будете знать.

Она сложила лист вчетверо.

— Я вам копию оставлю. В сводку я это не ставлю.

Про Саньку надо сказать отдельно.

К маю восемьдесят четвёртого Санька Кузнецов работал в мастерской слесарем — оформили его в октябре учеником, в феврале перевели в третий разряд, — а на посевную его посадили на сеялочный агрегат.

Работал он нормально.

Вот именно так: нормально. Приходил вовремя, делал что сказано, не пил, с людьми ладил, за смену выдавал больше нормы.

И никто, кроме меня, не помнил про август.

Это, между прочим, самое важное, что я могу сказать про то, как устроено наше село.

Три дня в сарае забыли за девять месяцев.

Не простили — забыли. Про них не помнили ни Лобанов, который записал ему прогул, ни Пыжов, который собирался вешать товарищеский суд, ни мужики, которые тогда всё видели.

Даже Кузнецова, я думаю, забыла.

Она в мае восемьдесят четвёртого рассказывала в сельпо, что Санька в отпуск поедет в Барнаул, к товарищу, и что она ему костюм справила, и что пора бы уже жениться.

Про то, что он в июне и в августе восемьдесят третьего уходил сидеть в сарай, она не говорила никогда и никому.

А я помнил.

Помнил, потому что был там, и потому, что у меня в голове лежало слово из другого времени, от которого не было никакого толку.

Один раз в мае я его спросил.

Спросил я его вечером, на стану, когда мы ждали заправщик и сидели вдвоём на прицепе.

Спросил я неправильно — я вообще спрашивать не умею.

— Санёк. Ты в сарай ходишь?

Он не сразу понял.

— Куда?

— Ну… как в августе.

Санька помолчал.

— Не. Зимой один раз.

— А сейчас?

— А сейчас некогда.

И всё.

Выговорил он это совершенно спокойно, без обиды и без желания продолжать, и я не стал продолжать, и мы ещё минут двадцать сидели и ждали заправщик.

Про Афганистан он мне за два года не сказал ни одного слова.

Ни одного, ни разу, и я про него до сих пор знаю ровно столько же, сколько знал в июне восемьдесят третьего: что было жарко, что кормили нормально, что ехал четверо суток.

Пашку я в мае посадил на технику.

Ему в апреле исполнилось восемнадцать, он в марте кончил курсы механизаторов в райцентре — трёхмесячные, с корочками, — и вернулся оттуда с правами тракториста-машиниста третьего класса.

Я его взял в свою бригаду.

Взял я его, потому что просил Гуров, и потому, что парень нормальный, и потому, что мне нужен был человек на второй сеялочный агрегат.

И потому, что я его люблю.

Это надо сказать прямо, потому что иначе выйдет неправда. Я взял его не только по расчёту. Я его знаю с четырнадцати лет, я с ним чинил решето, я его видел на стогу, я ему в июле восемьдесят третьего пожал руку у костра.

1487
{"b":"978621","o":1}