Рябов постоял, посмотрел на машину, на Костина и ушёл. Спорить он не стал, и по тому, как он не стал спорить, было видно, что так у них заведено давно.
Другая машина должна была уйти в час дня. К часу площадка была мягче, чем с утра.
Костин прошёл вдоль неё, обошёл, потрогал, что-то сказал технику. Обошёл второй раз. Посмотрел на небо, потом на часы.
— Успеваем? — спросил Рябов.
— Успеваем.
— Идёт?
— Идёт.
Он расписался на ходу, на планшете, не садясь.
Я стоял метрах в тридцати. Сказать я ничего не мог: права такого у меня не было. Хотелось.
Машина порулила. Развернулась в дальнем конце. Пошла.
Метров через двести её потянуло влево. Лётчик убрал газ. Её развернуло, она осела и встала косо, хвостом к нам. Хрустнуло коротко, один раз.
Люди побежали. Я пошёл следом, не обгоняя их: у машины каждый знал своё место, кроме меня.
— Стой! — кричали спереди. — Стой, не трогай!
— Трос давай.
— Куда трос, подожди.
— Костин! Костин, сюда.
Костин пришёл последним и никого не торопил.
Лётчик вылез сам и пошёл навстречу пешком, снимая перчатки. Ему что-то сказали, он ответил, и по тому, как он ответил, было слышно, что он цел и злится.
Остальные ушли по времени, как и стояло. Их вылет никто не отменял.
Потом он вернулся к машине и стоял возле неё, хотя идти ему сказали уже дважды.
— Я ничего не делал, — сказал он.
— Никто и не говорит, — сказал Костин.
— Я держал прямо.
— Я знаю.
— Я правда держал прямо.
— Иди, — сказал Рябов. — Потом расскажешь.
Он ушёл, оглядываясь, и оглядывался, пока его не заслонили.
Поднимать машину начали, когда стало темнеть, и в тот вечер не подняли. Рябов, Костин и я стояли возле неё дольше, чем требовалось, и никто первым не уходил, потому что уходить означало сказать что-то на прощание.
Темнело быстро, как темнеет в январе на открытом месте, где снег ещё держит остаток света, а небо уже не держит ничего; от остывающего железа тянуло бензином, и этот запах был единственным, что осталось в машине от полёта.
Машина стояла криво, и от этого казалась чужой — будто её сюда привезли, а не она сама сюда пришла.
— Ну? — сказал Рябов.
— Ничего, — сказал Костин. — Пока ничего.
— Грунт?
— Может грунт.
— Выпуск?
— Может выпуск. Я расписался на ходу.
— Я тебя торопил.
— Торопил.
— Вы почему торопили? — спросил я.
— Потому что вылет был на час, — сказал Рябов. — К двум полоса стала бы хуже.
— То есть торопили, чтобы успеть по грунту.
— Чтобы успеть по грунту.
— Это разумно.
— Это разумно, — сказал он. — И она всё равно стоит косо.
Костин присел, посмотрел снизу, поднялся и отряхнул колено ладонью — тщательно, как отряхивают, чтобы не отвечать сразу.
— А может, ни то ни другое, — сказал он. — Поднимем — увидим.
— Выпустили бы её ещё раз? — спросил я.
Костин подумал дольше, чем нужно, чтобы ответить «нет».
— Сегодня — нет.
— А утром?
— Утром выпустил, — сказал он.
Рябов достал папиросы, помял одну, не закурил и убрал обратно. Ветер тянул низом, и по укатанному несло мелкую крупу, которая не ложилась, а шла дальше.
— А строка? — спросил я.
Они оба повернулись ко мне.
— Что строка?
— Она вам сегодня что-нибудь сказала?
Рябов подумал дольше, чем я ожидал.
— Она мне сказала, что можно.
— А что нельзя?
— Про это она молчит.
— Из того, что она молчит, ничего не следует, — сказал Костин. — Ни в одну сторону.
— Это ты к чему? — спросил Рябов.
— К тому, что я сегодня расписался на ходу, и это тоже ничего не доказывает. Машина стоит косо. Отчего она стоит косо, скажу, когда подниму. И то, может быть, не скажу.
Он повернулся к Рябову всем корпусом.
— Твоя строка годится для площадки, которую кто-то один раз посмотрел и уехал. Наша сегодня не та и завтра будет не та.
— И что мне с ней делать?
— Не знаю. Я тебе не начальство.
— Вы это как запишете? — спросил Рябов.
— Как было.
— А как было?
— Одна машина получила поломку на земле. Причина не установлена.
— И всё?
— И всё.
— Негусто.
— Негусто, — согласился я.
— А если бы вы могли записать иначе? — спросил Рябов.
— Мне записывать иначе нечего.
— Совсем нечего?
— Совсем.
Он посмотрел на меня дольше, чем требовалось, и я выдержал.
Стояли мы долго. Кто-то принёс фонарь и не зажёг его, потому что зажигать было ещё рано; кто-то принёс доски и положил рядом, не подкладывая; вокруг машины шла та работа, которая всегда идёт вокруг испорченного, — вроде бы никто ничего не делает, а к утру оно оказывается разобрано и убрано.
Девятого с утра я прошёл полосу от конца до конца. Мягкое место было там же, где накануне, только шире. Я записал, что шире. Насколько — писать не стал: мерить было нечем, а на глаз я не мерил.
Подняли её к обеду. Костин обошёл её всю, залез, вылез, постоял, вытер руки и посмотрел на нас так, как смотрят люди, которым нечего предъявить.
— Ну? — сказал Рябов.
— Вижу, что сломано.
— А отчего?
— А отчего — не вижу.
Он сказал это без всякого выражения, и никто не стал переспрашивать. Рябов кивнул и пошёл к своим машинам, потому что вылет всё равно стоял, и площадка всё равно была та же, и молодых всё равно надо было вводить.
Мы шли к землянкам вдвоём, и под ногами схватывалось то, что днём текло.
— Товарищ капитан, — сказал Рябов, — а бумагу эту кто писал, не знаете?
Между нами прошли двое с чехлами, и я успел решить, что отвечу.
— Не знаю, кто писал её целиком, — сказал я.
— Жаль. Я бы у него спросил, при каком грунте.
— Спросили бы?
— Спросил бы. Он бы, может, и ответил.
Дальше мы шли молча, и молчать было легче, чем говорить.
Вечером я попросил у него подшивку.
— Зачем?
— Списать одну строку.
Он принёс её сам, уже в темноте, и держал коптилку, пока я списывал. Огонь стоял ровно; когда кто-нибудь проходил мимо, он ложился набок и выпрямлялся снова. Смотрел Рябов не на бумагу, а в сторону поля.
— Спишете — и что?
— Отвезу.
— Кому?
— Тому, кто может её дописать.
— А допишет?
— Не знаю.
— Долго вы её пишете, — сказал Рябов.
— Она короткая.
— Вот и я говорю.
Рябов закрыл подшивку и погасил коптилку. Снаружи, на краю полосы, двигался фонарь — Костин снова обходил дальний конец. Рябов пошёл к нему, и я вышел следом. Утоптанный снег уже схватился сверху, но под каблуком ещё проступала вода.
Глава 3
«Раньше ведущего»
К десятому спорную строку у них применяли уже не ко всем. Кто это решил и с кем согласовывал, мне не сказали. Это выдавал сам выпуск: кого стали поднимать, а кого перестали.
— Строку теперь не ко всем прикладываете, — сказал я Рябову.
— Не ко всем.
— А к кому?
— К тем, кого я и так выпустил бы.
— Значит, она вам не нужна.
— Она мне и раньше была не нужна, — сказал он. — Мне нужно было, чтоб было написано.
Машина, которая восьмого встала косо, к одиннадцатому всё ещё стояла у опушки. Её обтянули брезентом с одного бока, второй бок оставили открытым, и Костин лазил в неё утром и вечером, а днём занимался теми, что летали.
— Скоро? — спросил я.
— Нескоро.
— Насколько?
— На столько, на сколько.
— А что с ней?
— То же, что вчера.
— А вчера что было?
— То же, что позавчера.
Одиннадцатого летали мало, и половину дня в эскадрилье ходили по земле парами.
Это была старая работа, и делали её без всякого удовольствия. Двое становились друг за другом на утоптанном снегу, ведущий шёл, ведомый держался, и оба показывали руками то, что в воздухе делается ручкой и газом. Со стороны это выглядело глупо. Вблизи — нет.