— Вот, — сказал он. — Работает не всё. Держать могу. Держать долго — нет. Мелкое — плохо.
— Больно?
— В холод. — Он забрал руку. — Не в этом дело.
— А в чём?
— В том, что решают не по «больно», — сказал Никитин. — Решают по тому, что я могу делать восемь раз подряд, а не один.
— Комиссия?
— Комиссия.
— Когда?
— Первый раз весной. Второй — летом.
— И оба раза?
— И оба раза одинаково, — сказал он. — К истребительной строевой работе не годен.
Он сказал это ровно, как говорят фразу, которую произносили вслух много раз и от этого стёрли.
— Ты злишься? — спросил я.
— На кого?
— На них.
— На них нет. Они посчитали и сказали. — Он подумал. — Первые месяца три злился на себя. Потом перестал: оказалось, злиться некогда, у меня в семь занятие.
— А сейчас?
— А сейчас у меня в семь занятие, — сказал Никитин.
— Долго ты тут ещё?
— Пока учат.
— А потом?
— А потом посмотрим. Я вперёд не загадываю: у меня за год с лишним всё, что загадывал, вышло не так.
— Ты подавал ещё?
— Подавал. Больше не буду.
— Почему?
— Потому что второй раз мне объяснили нормально, — сказал Никитин. — Не «не годен», а — что именно у меня выйдет и на какой минуте. Я послушал и понял, что они правы.
— И?
— И всё.
Он затянулся.
— Ты не думай, что я тут сижу и утешаюсь. Работа как работа. Мне её дали, потому что больше некому, а не потому, что пожалели. У них тут инструкторов не хватает так же, как у вас лётчиков.
— Я не думаю.
— Думаешь, — сказал Никитин. — По лицу вижу. Ты весь вчерашний день, наверное, шёл сюда и придумывал, что мне сказать.
— Придумывал.
— Ну и не говори.
— Не буду.
Мы посидели.
— Ты тут один такой? — спросил я.
— Из лётчиков? Нас трое. Двое летают, я нет.
— И как они к тебе?
— Нормально. Зовут, когда надо объяснить. Объяснять я умею лучше, чем они.
— А курсанты?
— Курсанты сначала жалеют. Потом перестают, потому что я им спуску не даю. Через неделю уже не помнят.
— А ты?
— А я помню, — сказал Никитин. — Только это никому не мешает.
— Живёшь где?
— В землянке, вон в той. Третья от края.
— Один?
— С двумя. Один храпит, второй пишет.
— Что пишет?
— Не знаю. Не спрашиваю.
— Тебе писать можно?
— Пиши. Только я отвечаю плохо: рукой долго.
— Я и не жду ответов.
— Тогда пиши, — сказал Никитин.
— Расскажи, что у тебя, — сказал он.
Я рассказал коротко: должность, проверки, площадки, что летать мне по-прежнему не разрешено и что с июля прошлого года в воздухе не был ни разу.
Он выслушал и не пожалел.
— А как ты меня нашёл? — спросил он.
Я рассказал: февральский запрос, апрельский ответ, Лосева в сентябре, сборный пункт, второе учреждение, строка в книге и одиннадцать дней дороги.
Он выслушал до конца.
— Значит, по бумагам.
— По бумагам.
— Нет, — сказал Никитин. — По бумагам ты дошёл до забора. Дальше ты стоял и слушал, как я ору на курсанта.
— Дальше я стоял и слушал.
— Вот это ты у себя и запиши, — сказал он. — Раз у тебя такой лист.
Я записал в тот же вечер, и запись вышла короткая.
— Ты сюда за этим ехал? — спросил он. — Чтоб посмотреть, живой я или нет?
— За этим.
— Посмотрел.
— Посмотрел.
— Тогда я тебя спрошу по делу, — сказал Никитин. — У вас там наверху сейчас порядок пишут.
— Пишут.
— Мне сюда его кусками привозят. То одно, то другое, всё «рекомендуется».
— И?
— И в этих кусках нет условий, — сказал он. — Ни в одном. Написано: делай так. А при каком грунте, при какой видимости, при какой подготовке — нет. Я по ним учить не могу: я не знаю, где это кончается.
Я вынул из планшета отдельный лист.
— Смотри.
Он взял и стал читать — медленно, потому что читал по-настоящему.
На первой странице стояла строка Ерохина. Фамилия, число, место, где он это видел, и приписка его же рукой: за пределами этой площадки не проверял.
— Это что?
— Это то, что не влезло в графы.
— И это где-то есть?
— Сейчас он у меня, — сказал я. — В управлении лежит в папке, перед выездом выдают под расписку. Авторы могут снять себе копии. Это не форма и не приказ. Это лист.
— И его читают?
— Плохо читают. Но не выбрасывают.
Он перевернул страницу и прочитал ещё две записи.
— Тут внизу «не проверял», — сказал он. — И тут. И тут.
— Так и должно быть.
— Это лучше того, что мне возят.
— Это то же самое, — сказал я. — Только с условиями.
— По нему кто-нибудь уже сделал по-другому? — спросил Никитин.
— Один раз. В июле.
— И как?
— Один вылет. Из одного вылета ничего не следует.
— Из одного не следует, — согласился он. — А из двадцати?
— Из двадцати, может, и следует. У нас пока один.
— Мало.
— Мало.
Он дошёл до места, где стояла моя подпись, и остановился.
— А ты тут при чём?
— Я подписываю, что сохранено, не проверено и не правлено.
— И всё?
— И всё. Править чужое нам запрещено. Своим же порядком.
Никитин посмотрел на меня.
— Кто такое придумал?
Надо было ответить честно, и я ответил.
— Это предложил Ерохин. И предложил он это в лицо мне.
— Почему тебе?
— Потому что в ноябре прошлого года я вычеркнул чужую строку, — сказал я. — Из чужого донесения. Она была написана коряво и стояла не в своей графе. Я знал, что она верная, и вычеркнул.
Никитин не сказал ничего.
Ни «ты что», ни «бывает», ни «зачем ты мне это говоришь» он не сказал. Лист он держал и смотрел не на меня, а на страницу.
— Она про что была? — спросил он наконец.
— Про то, что ведомый теряет ведущего раньше, чем ведущий выходит из боя.
— Верная строка.
— Верная.
— Она бы у меня в июле лежала?
— Не знаю, — сказал я. — Может, лежала бы. Может, нет. Может, ты бы её не читал.
— Может, и не читал бы, — сказал Никитин.
— А сюда такой лист прислать можно? — спросил он.
— Пришлю копию.
— Копия мне не поможет. Мне надо, чтобы я мог в него писать.
— Тогда пиши мне. Я впишу с твоей фамилией и с местом.
— Это не то.
— Не то, — согласился я. — Другого пока нет.
— Ну, пока так, — сказал Никитин.
Лист он вернул мне.
— Ты мне это зачем сказал?
— Чтобы ты знал.
— Я теперь знаю, — сказал он. — Легче тебе?
— Нет.
— И правильно.
Некоторое время он молчал.
— Только ты одного не жди.
— Чего?
— Что я тебе скажу «ничего страшного». Я не знаю, страшное это или нет. Я в то время лежал и ничего про это не знал.
Потом встал, отряхнул колени и посмотрел на часы.
— У меня в одиннадцать вторая группа.
— Я посижу.
— Сиди.
Вторая группа была слабее первой: четверо ещё не поняли, зачем полоски, и один спросил, нельзя ли просто в воздухе.
— Можно, — сказал Никитин. — В воздухе тебе покажут два раза, а потом ты будешь показывать сам.
— А почему полоски, а не картинка? — спросил кто-то.
— Потому что картинка стоит, а полоска едет.
— А модели были бы лучше.
— Были бы, — согласился Никитин. — Моделей нет.
Один из четверых спросил, кто я такой.
— Проверяющий, — сказал Никитин.
— А что он проверяет?
— Нас с тобой.
— А если ему не понравится?
— Тогда он запишет, что не понравилось, и уедет. А мы останемся и будем дальше.
Курсант посмотрел на меня и, судя по лицу, не поверил ни одному слову.
Он разложил полоски.
— Твоя длинная. Не трогай.
— Есть.
— Что первое?
Курсант посмотрел на полоски и уже открыл рот, чтобы сказать «иду».
— Высоту первую, — сказал Никитин. — Потом всё остальное.
Курсант назвал высоту.
Полоски пошли.
Глава 20
«Три возврата»
Ратников пришёл сам — в декабре, через десять месяцев после того, как я подал запрос.