— Пришло, — сказал он. — Все три. Идите со мной, тут недалеко.
Архив двигался вместе с управлением: два фургона и при них комната, которую занимали там, где вставали. В декабре он стоял в кирпичном флигеле, и во флигеле топили лучше, чем в штабе, потому что бумага сырости боится сильнее, чем человек.
Хранитель — немолодой, в очках с одной дужкой — выдал нам стол у окна, положил на него три листа с приложениями и сказал, чтобы к печке не носили.
— Почему?
— Потому что все носят к печке, у печки светлее. А бумага коробится, и я её потом распрямляю.
Он сказал это заранее, до того, как мы что-нибудь взяли, и по голосу было слышно, что за два года он говорил это тысячу раз и что тысячу раз его не послушали.
Фургоны стояли во дворе, и с них снимали ящики. Ящики выглядели одинаково, на боку у каждого стоял номер, а что внутри — знали только хранитель и его книга.
— А если книга пропадёт? — спросил я.
— Тогда это будет просто ящики, — сказал он.
Он сел за свой стол и весь день что-то писал; по звуку было слышно, что пишет он в разлинованную книгу и не торопясь.
— У вас тут всё? — спросил я.
— У меня тут то, что успели вывезти.
— А что не успели?
— То не у меня, — сказал хранитель и больше на эту тему не разговаривал.
Мы сели у окна.
Свет стоял декабрьский, серый, ровный и с четырёх часов уже никакой, поэтому Ратников сразу зажёг лампу, хотя было около двенадцати, и в лампе за час выгорело столько керосина, что хранитель дважды подходил и смотрел.
— Порядок такой, — сказал Ратников. — Берём по одному. Читаем целиком. Потом читаем приложение. Потом я вам говорю, что нашёл, а вы говорите, согласны или нет.
— А если не согласен?
— Тогда спорим.
На первом листе стоял сорок первый год.
Я его читал первый раз в жизни, и первое, что я почувствовал, было не то, что я ожидал почувствовать. Я ожидал неловкости. А стало просто интересно: я читал про себя так, как читают про постороннего, потому что человек, про которого там было написано, действительно был мне почти посторонним.
Написано было хорошо. Тот, кто писал, писал не по шаблону: там были подробности, которые в такие бумаги обычно не попадают, — как что делалось и в каком порядке.
В одном месте было написано, что я в тот день сказал такую-то фразу.
Фразы я не помнил. Я вообще не помнил, что говорил в тот день, и это оказалось самым неприятным за всё чтение: человек, который писал эту бумагу, помнил меня лучше, чем я сам.
Я попробовал вспомнить хотя бы тот день. Вспомнилось не то: вспомнилось, что было холодно и что кто-то ругался из-за перчаток.
— Что? — спросил Ратников.
— Ничего. Перчатки.
Он не переспросил.
— Прочитали?
— Прочитал.
— Что скажете?
— Скажу, что писал человек, который был рядом.
— Это верно, — сказал Ратников. — А теперь читайте вот эти три абзаца подряд и скажите, где кончается один человек и начинается группа.
Я прочитал.
Потом прочитал ещё раз.
Первый абзац был про то, что делала группа. Второй — про то, что в ходе этого делал я. Третий — опять про группу, и результат стоял в третьем.
— Нашли?
— Нашёл.
— Скажите словами.
— Личное не отделено от общего, — сказал я. — Написано так, что мой эпизод стоит внутри группового результата, и по тексту нельзя понять, где чей.
— Вот, — сказал Ратников.
— А отделить там можно было?
— Тогда — не знаю. Сейчас попробуйте.
Я попробовал вслух. Начал говорить, что в том эпизоде было моим, дошёл до середины и остановился: моим там было решение, исполняла его группа, и что вышло от решения, а что от исполнения — не разделяется никаким способом.
— Вот и он не разделил, — сказал Ратников. — И, по-моему, не разделил честно.
— Это часто?
— В этом листе так и вышло. Про группу писать было легче, про одного — труднее. Написали про группу, а фамилию внизу поставили одну.
Он перевернул лист. На обороте, внизу, стояла помета возвращающего — короткая, в одну строку, и написана она была не в раздражении, а буднично.
Смысл её был тот же, только суше: не отделено.
— И всё? — спросил я.
— И всё.
— Я думал, там будет что-нибудь ещё.
— Вы так думали, — сказал Ратников. — Десять месяцев ждали объяснения и заранее знали, что оно будет большое.
Первый рабочий день на этом закончился. Хранитель убрал лист с приложениями в коробку, Ратников собрал наши записи, и мы договорились вернуться утром.
На следующий день хранитель положил перед нами второй лист и его сводку. Третий остался в папке у него на столе.
На втором листе тоже стоял сорок первый год.
Он оказался короче первого и написан суше, и писал его другой человек — не потому, что почерк другой, а потому, что строил он фразу иначе.
К нему было приложение: сводка за те же числа.
— Читайте сначала представление, — сказал Ратников. — Потом сводку. Не наоборот.
Сверять было неудобно: сводка шла столбцами, представление — сплошняком, и глаз всё время терял строку. Ратников подложил под сводку линейку и повёл её сверху вниз, и так пошло легче.
Я прочитал представление.
Потом сводку.
Потом сел и посидел, потому что тут было хуже.
В представлении был назван результат за определённые числа. В сводке за те же числа этого результата не было. Не «было меньше», не «было записано иначе» — его там просто не было, и вместо него стояло другое, и это другое было записано подробно.
— Ну? — сказал Ратников.
— Не подтверждается приложением.
— Именно.
— А почему приложили сводку, в которой этого нет?
— Потому что приложить надо было, и приложили ту, какая есть. Я думаю, тот, кто прикладывал, её не читал. Или читал не с той стороны.
— Он мог соврать?
— Мог, — сказал Ратников. — Только соврать и приложить опровержение — это надо очень постараться.
— А если сводка неправильная? — спросил я.
— Может быть.
— И тогда?
— И тогда надо доказывать сводку, а не представление, — сказал Ратников. — Это другая работа, другие люди и другие два года.
— Кто-нибудь так делал?
— По этим трём — нет.
— И что?
— И ничего. У нас есть это представление и эта сводка. Другого доказательства нет.
— Это можно было поймать до отправки?
— Можно. Прочитать приложение.
— И всё?
— И всё, — сказал Ратников. — Здесь приложили сводку и не прочли её. В том числе тот, кто прикладывал.
— Вы это всё читали до меня?
— Читал. Дважды.
— Зачем тогда я?
— Затем, что я знаю только написанное, — сказал Ратников. — А вы там были.
— Я почти ничего не помню.
— Это я тоже заметил.
Он подвинул мне обе бумаги.
— Смотрите на числа. Не на результат — на числа. Видите?
Я увидел не сразу.
Представление было написано позже, чем сводка. В нём стояли одни числа, в приложении — другие; заявленный результат пришёлся на дни, которых сводка не подтверждала.
— То есть он просто перепутал даты, — сказал я.
— Может быть. Я этого не утверждаю и вам не советую. Я говорю то, что вижу: заявленное не подтверждается приложенным. Возвращающий увидел то же самое и написал то же самое.
Он показал помету. Помета была на этот раз длиннее — три строки, и в них не было ни одного слова про человека, только про бумагу.
На третьем листе снова стоял сорок первый год.
С ним вышло по-другому, и по-другому неприятно.
Я его прочитал и сразу узнал два эпизода из первого листа.
Не похожих. Те же самые.
— Это ведь то же, — сказал я.
— То же.
— Слово в слово?
— Не слово в слово. Пересказано. Но эпизоды те же, и никакого нового основания не прибавлено.
Подан он был после первого. Между ними не подавали ничего — я посмотрел на числа и посчитал сам, на пальцах, как считают, когда не хотят верить.
Я посмотрел, кто его подписал.