— А если выйдет? — спросил Мишка.
— Тогда продолжаешь.
— Скучно.
— Зато не сядешь.
Он подумал.
— Ладно. — Он сплюнул. — Две недели.
Мы пожали руки, и он потащил канистру обратно, и матерился всю дорогу.
А на следующее утро я в первый раз поговорил с агрономом.
Он приехал на поле сам, без вызова, часов в одиннадцать. На «козлике», за рулём сидел его же шофёр.
Агронома звали Виктор Андреевич Лапин. Лет сорока пяти, сухой, чёрный от солнца, в кепке и в плаще, накинутом на плечи, хотя было тепло.
Я его помнил смутно. Помнил, что он был в колхозе долго и что его уважали, а потом он то ли уехал, то ли умер.
Он вылез из машины, посмотрел на поле, потом на меня, потом опять на поле.
Молча взял в горсть земли и растёр.
— Глубина какая?
— Восемь.
— А по агроплану?
— Шесть.
Лапин повернулся ко мне.
— И почему восемь?
Вот тут, конечно, надо было думать быстро.
Потому что я действительно шёл на восьми, и шёл сознательно, и объяснить это было можно, но объяснение было длинное и наглое.
— Земля тяжёлая. — Я показал на борозду. — На шести я по верху иду, а под верхом плита. Она с осени слежалась.
— Ну?
— Ну и семена лягут на эту плиту. Всходы будут неровные.
Лапин смотрел на меня.
— Ты откуда знаешь про плиту?
— Копнул.
— Где?
— В трёх местах. Вон там, там и на краю у лога.
— Показывай.
Мы пошли по полю.
Я ему показал все три места, где втыкал лопату, — они были помечены, я воткнул рядом палки, потому что знал, что кто-нибудь спросит.
Лапин присел у первой ямки. Потом у второй. У третьей он сидел долго, ковырял пальцами, нюхал.
Потом встал и отряхнул руки.
— Плита.
— Плита.
— Откуда?
— Прошлой осенью пахали по мокрому. — Я стряхнул землю с ладони. — У Мещерякова в тетради смотрел, он тут работал. Пахали двадцатого октября, а перед этим три дня лил дождь.
Лапин очень медленно повернул ко мне голову.
— В какой тетради?
Я ему показал тетради.
Свою и Мещеряковскую — я её как раз забрал накануне, потому что у него кончилась и он просил новую.
Лапин листал их минут пятнадцать.
Он ничего не говорил. Он просто листал, и иногда возвращался на страницу назад, и один раз хмыкнул.
Потом закрыл и отдал.
— Как тебя зовут?
— Лыткин. Пётр.
— Сергеев сын?
— Сергеев.
— Помню отца. — Лапин кивнул. — Он у меня на озимых работал в семьдесят первом.
Он полез в машину, достал папку, что-то в ней поискал.
— Значит, так. — Он захлопнул папку. — Иди на восьми. Я скажу учётчику, чтоб не придирался.
— Спасибо.
— Не спасибо. Ты мне вот что скажи. Ты почему в поле лопатой копаешь?
Я не понял.
— В смысле?
— В прямом. Ты механизатор. Твоё дело — трактор. Копать землю и смотреть, что там под верхом, — это моё дело, агрономово. — Он смотрел на меня без всякой злости, скорее с интересом. — А ты копаешь. Зачем?
Хороший вопрос. И честного ответа на него не было — потому что честный ответ звучал бы примерно так: «потому что я тридцать лет продавал технику людям, у которых своя земля, и научился спрашивать, что они на ней собираются делать, иначе продашь не то и потеряешь клиента».
— Мне интересно.
Лапин помолчал.
— Интересно, — повторил он. — Ну ладно.
Он сел в машину.
— Лыткин.
— Да?
— В воскресенье приезжай в контору к девяти. Будем поля смотреть по карте. Я тебе покажу, где ещё плита. А ты мне скажешь, где ты ещё копал.
И уехал.
Вечером пришёл Гуров.
Пришёл в пять, как договорились, трезвый, и мы работали до половины двенадцатого.
Двадцать одну лапу мы не осилили — осилили четырнадцать. Остальные семь доделали в субботу.
Работать с ним было хорошо. Он не разговаривал почти, только командовал: подай, подержи, качай, не туда. Горн гудел. Пашка притащился часов в семь и остался.
Часов в десять Гуров сказал, не поднимая головы:
— А ты знаешь, что лапу можно не наплавлять?
— Как не наплавлять?
— А так. — Он вытащил очередную из горна и бросил на наковальню. — Перековать её можно. Оттянуть кромку. Металла в ней с запасом.
— И?
— И она пойдёт сезона два. — Он ударил. — А наплавка через полгода отскакивает, если электрод плохой. А у нас электроды плохие.
— А чего ж мы наплавляем?
Гуров усмехнулся в горн.
— А потому что ты сказал наплавить.
Я сел на чурбак.
— Степан Егорыч. А чего ж ты молчал?
— А ты не спрашивал.
Он бил, и лапа под молотком становилась острой, и от неё летели искры, и Пашка качал мех и смотрел на отца.
— Спрашиваю. Как правильно?
— Перековать. — Он ударил ещё раз. — Все двадцать одну.
— А те, что мы уже сделали?
— А те переделаем.
Я посмотрел на часы.
Было десять вечера. Впереди было ещё четырнадцать лап и суббота.
— Переделываем.
В субботу мы закончили в четвёртом часу.
Двадцать одна лапа лежала в ряд на верстаке, и каждая была острая, как надо, с оттянутой кромкой и с правильным углом. Гуров ходил вдоль и трогал их пальцем — не проверял, а именно трогал, как трогают то, что сделал сам.
Я выдал ему двадцать рублей.
Он взял, посчитал — при мне, не стесняясь, — и убрал.
— Я их пропью, — сообщил он.
— Твоё дело.
— Не всё, — уточнил Гуров. — Пашке на сапоги оставлю. У него сапоги каши просят.
— Оставь.
Он потоптался.
— Слышь, Лыткин. А ты сказал — прицеп варить надо?
— Надо.
— Ну так это. — Он смотрел в сторону. — Ты позови.
— Позову.
И вот тут я сделал то, о чём потом полгода думал: правильно ли.
— Степан Егорыч. А ты в кузню обратно пошёл бы?
Он замер.
— Куда?
— В кузню. Кузнецом. Штатная единица пустая с семьдесят девятого.
Гуров молчал долго. Так долго, что я успел пожалеть.
— Не возьмут, — сказал он наконец.
— А если возьмут?
— Не возьмут, — повторил он. — И ты не лезь. Хуже сделаешь.
Он ушёл.
Пашка задержался — он теперь всегда задерживался, — и молча стал подметать вокруг наковальни, хотя я его об этом не просил ни разу.
А в понедельник, семнадцатого, начался сев.
И в тот же день Мишка приехал на бригаду в шесть утра.
Трезвый, выбритый, злой как чёрт.
— Ну? — сказал он, увидев меня. — Доволен?
— Чем?
— Тем, что я в шесть встал.
— А ты чего злой?
— А я всегда злой, когда трезвый! — рявкнул Мишка и полез в свой трактор.
Он отработал в тот день полную смену.
И на следующий тоже.
К четвергу он ходил чёрный, дёрганый и на всех кидался, а в пятницу вечером подошёл ко мне на стане, сел рядом и сказал:
— Двадцать восемь.
— Что двадцать восемь?
— Гектаров. Сегодня. — Он смотрел в землю. — У меня отродясь двадцати восьми не было.
— Поздравляю.
— Иди ты.
Он посидел, помолчал, потом достал папиросы и закурил.
— Слышь, — сказал он. — А эти сорок рублей — они когда будут?
— В получку.
— А получка когда?
— Пятого.
Мишка кивнул.
Он сидел рядом со мной на бревне, курил и смотрел, как над полем садится солнце, и был при этом такой несчастный, что мне стало смешно.
— Тяжело? — спросил я.
— Ужасно, — сказал Мишка с чувством. — Ты не представляешь, как это тяжело.
И мы оба заржали.
Глава 10
Пятнадцатого мая объявили начало сева.
Объявили — это громко сказано. Просто в пятницу вечером на планёрке Лапин посмотрел на всех и сказал: в понедельник выходим.
И началось то, чего я не помнил.
То есть я помнил, что была посевная. Я тридцать раз в жизни видел посевную с разных сторон — сначала как тракторист, потом как снабженец, потом как продавец. Но помнить и жить внутри — разные вещи.
С понедельника колхоз перестал быть местом, где живут люди. Он стал местом, где сеют.