— Нет.
— Владимир Гаврилыч…
— Нет, Петя.
И перевёл разговор на зябь.
Я тогда решил, что он не хочет вспоминать, и что ему стыдно, и что человек в пятьдесят пять лет не хочет ехать смотреть на дело своих рук.
Я и сейчас думаю, что был отчасти прав.
Но только отчасти, и главного я тогда не понял, и понял я это только весной, и не сам.
Уходя, я задал ей последний вопрос.
Задал я его уже в сенях, надевая телогрейку, и задал потому, что до последней минуты не собирался спрашивать.
— Аграфена Степановна. А там ещё кто приезжал? Кроме Хромова.
Мокеиха подумала.
— Дак приезжали. Из района всё ездили. Кто с бумагами, кто мерил чего-то.
— А молодой был? В очках?
— В очках? — Она наморщилась. — Погоди-ка.
Она стояла и вспоминала секунд десять.
— Был. — Она подняла палец. — Молоденький совсем. Он у нас две недели жил, на постое, у Кочергиных.
— Две недели?
— Дак а как же. Он всё считал. Ходил и считал. Коров считал, сколько молока, сколько до Заречного, сколько чего. И записывал.
Она махнула рукой.
— Тихий такой. Не пил.
— А как звали, не помните?
— Не. — Мокеиха качнула головой. — Не помню. Он с людями-то не разговаривал. Он всё считал.
Я поблагодарил и вышел.
Две недели.
Тридцатипятилетний экономист районного планового отдела приехал в Соловьиху и прожил там две недели на постое у Кочергиных, чтобы посчитать честно, — не по справкам, а на месте, руками, по факту.
Вот откуда «беру среднее за три года».
Вот откуда пометка про пруд, которую он записал себе на обороте и которая не нужна ни в одном расчёте.
Он там жил.
Он две недели ел за столом у людей, которых он потом посчитал на сорок семь тысяч рублей в год, и посчитал он их правильно, и он это знает с шестьдесят четвёртого года.
И он с тех пор ни разу туда не поехал.
Домой я пришёл в десятом часу.
Мать сидела с вязаньем и слушала радио, и радио бормотало что-то про уборку в южных областях.
— Ты где был?
— У Мокеихи.
Мать подняла голову.
— У Мокеихи? — переспросила она. — А зачем?
— Масло относил.
— Какое масло?
— Подсолнечное.
Мать положила вязанье.
— Петь. Ты Мокеихе подсолнечное масло относил?
— Ну.
Она посмотрела на меня секунд пять и вернулась к вязанью.
— Ну и правильно. Она одна.
Больше вопросов не было.
Всю ту зиму я к этой поездке возвращался и всю зиму пробовал сформулировать, что я оттуда привёз.
Формулировалось плохо.
Проще всего было бы сказать, что я понял, как несправедливо устроена жизнь, — но это неправда, и я в двадцать четыре года ничего такого не думал, и в шестьдесят восемь тоже.
Ближе всего вот что.
Я два года ходил по этому колхозу и чинил. И чинилось оно у меня всегда одинаково: я находил место, где кто-то не сделал того, что должен, и давил в это место, и место поддавалось.
Домкрат, склад, кузнец, ферма, нефтебаза.
Везде был человек, который смалодушничал, поленился, испугался или взял себе.
А тут не было.
Тут был расчёт на четырёх листах миллиметровки, сделанный честно и с занижением в пользу деревни. Была подпись человека, который приезжал два раза и сидел и слушал, когда ему кричали. Был лес, который дали полностью и хороший.
И была Мокеиха, которая двадцать лет ходит за водой сто двадцать шагов.
Между этими вещами нет ни одной сломанной детали.
Это единственное, что я оттуда привёз, и я это записал бы одной фразой, если бы такие вещи записывались.
Насос для колонки на четвёртой улице поставили в июне восемьдесят пятого.
Не электрический — электрического не было и не предвиделось, — а другой рычаг, длиннее, с противовесом, который Мещеряков выточил на своём ДИП-двести, а Гуров приварил.
Стоило это два человеко-дня и метр шестёрки.
Мокеиха качала его одной рукой и первую неделю водила к колонке всех, кто проходил мимо, и заставляла попробовать.
Я к этому отношения почти не имел.
Я только обмолвился Мещерякову, что у бабки не хватает силы на рычаг, и обмолвился в апреле, между делом, и забыл.
Он сделал в июне.
Глава 18
Снег лёг двадцать четвёртого октября.
Лёг он сразу и насовсем — не как бывает в иные годы, когда выпадет и сойдёт трижды, а один раз, ночью, сантиметров на восемь, и больше земли до апреля никто не видел.
Зябь мы не допахали.
Осталось сто девяносто гектаров из двух тысяч ста, и это, если считать по отчёту, девяносто один процент, что для нашего колхоза очень хорошо, а если считать по-человечески — это сто девяносто гектаров, которые весной придётся пахать заново по весновспашке, и урожай там будет хуже.
Про эти сто девяносто мне потом пеняли до самого мая.
Пеняли не за то, что не допахал, а за то, что в последнюю неделю я держал два трактора на подвозе кормов, вместо того чтобы бросить их на зябь.
Я тогда посчитал и решил, что корма важнее.
Я и сейчас так считаю.
С двадцать пятого в селе началось то, что я про себя называл гулевым сезоном.
Тут вот какая механика.
Осенью у крестьянина сходятся три вещи: работа кончилась, деньги получены и забита скотина. Три эти вещи сходятся в конце октября — начале ноября, и с этого момента и до Нового года в селе гуляют.
Гуляют не запоем.
Гуляют поводами: проводы, свадьбы, дни рождения, Октябрьские, забой, новоселье, возвращение из армии. Поводов в ноябре набирается штук пять-шесть, и каждый повод — это стол на тридцать-сорок человек.
Работа при этом идёт.
С ноября у нас ремонт: тракторы, комбайны, сеялки, — и мужики выходят в мастерскую каждый день, включая тех, кто накануне гулял, и работают, и это отдельное искусство, которым владеют все.
Я в этом сезоне участвовал по должности.
Бригадира зовут на всё.
Проводы были двадцать седьмого.
Уходили двое: Валерка Сомов и Шурка Прохоров, оба шестьдесят шестого года, обоим по восемнадцать.
Гуляли у Прохоровых.
Гуляли по всем правилам, которые я к тому времени видел уже в третий раз и знал наизусть: стол во дворе под навесом, потому что в дом сорок человек не влезут; в двенадцать все за столом; тосты; в три часа приходят девки; в пять Твердохлеб с гармонью.
И в конце — «Прощание славянки» из репродуктора.
Пластинку эту крутят в клубе, и она у нас с шестьдесят второго года, и она заезжена до хрипа, и её ставят в тот момент, когда мать призывника выходит из-за стола.
Дальше все встают.
Я эту процедуру описывал в восемьдесят третьем и повторять не буду.
Повторять не буду, а вот одну вещь скажу, потому что в тот раз я стоял с другой стороны.
В восемьдесят третьем я стоял в толпе.
В восемьдесят четвёртом я стоял у стола как бригадир, и мне первому дали слово после отца, и я выговорил что-то правильное про то, что ждём и что место за ним сохраним.
Место за ним сохранят.
Это, между прочим, не пустые слова: за призывником в колхозе действительно держат место, и это закон, и после армии человек возвращается на своё, если хочет.
А вот что было до этого.
Весной, в марте восемьдесят четвёртого, райвоенкомат выделил нашему колхозу два места на курсы ДОСААФ — трёхмесячные, водительские, с категорией.
Курсы эти — вещь серьёзная.
Парень, ушедший в армию с водительскими правами, служит водителем. Он ездит, а не копает, и возвращается со стажем и со специальностью. Разница между уходящим с корочками и без корочек — это разница между двумя разными двухлетиями.
Два места на четверых.
Претендентов было четверо: Пашка Гуров, Валерка Сомов, Шурка Прохоров и ещё один парень из второй бригады, который по нашей разнарядке не проходил.
Пашка получил место автоматом.
Он к марту уже учился, он шёл на права по механизаторской линии, он был лучший, и это никто не оспаривал.