Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Письмо я дописал в шесть строк.

Я написал матери, что жив, что здоров, что кормят хорошо, что наградили орденом Красного Знамени и назначили командиром звена, и чтоб она не тревожилась, и поклон всем нашим. Написал, что вернусь. Внизу вывел: «Твой Андрей».

Она прочтёт это и будет права.

Я сложил треугольник и отложил к утренней почте.

Вместе своё звено я увидел в тот же вечер: Ерохин и двое из ноябрьского пополнения — Мишка Клюев, который за ужином трижды спросил, скоро ли его пустят на боевой, и Гуськов, который за весь ужин не сказал ничего и доел раньше всех. У Клюева унты были по ноге. Гуськов ходил в чужих, на два размера, и подвязывал их бечёвкой. Ерохин узнал первым и пришёл сказать сам. Он стоял, переминался и очень старался сказать это по-уставному, а вышло у него так:

— Товарищ младший лейтенант, меня к вам. В звено. Мне старшина сказал.

— Знаю.

— Так я это… — он потоптался. — Я рад, товарищ младший лейтенант.

Он занял дёминскую койку. Книга уже неделю лежала в его вещмешке, а место справа от меня он занял ещё пятого декабря. Сегодня изменилось другое: рядом с нашими фамилиями в приказе появились Клюев и Гуськов, и отвечать за их первый общий вылет предстояло мне.

— Спать иди, — сказал я. — Завтра в шесть.

Он ушёл, а я сидел ещё долго.

* * *

Потом собрался и пошёл в штаб: тетрадь так и лежала у меня в планшете. Её велено было принести, а за весь день никто так и не попросил даже открыть.

Писарь ещё сидел. Он всегда сидел. Печка у него прогорела, и он теперь работал в шапке.

— Тетрадь, — сказал я и положил её на стол, на угол, между лампой и чернильницей. — Велено было с записями.

Он посмотрел на клеёнчатую обложку без всякого интереса, придвинул к себе, полистал, задержавшись на июльской схеме с семью точками, закрыл и подвинул обратно.

— Эту целиком не просили. Рабочие листы ещё на той неделе наверх затребовали.

Дырокол щёлкнул.

— Какие листы?

— Которые через штаб проходили. Порядок пары, разборы, зимние карточки. С подписями. Я копию снимал, в двух экземплярах, набело. Две ночи сидел, между прочим: у вас там четыре почерка, и каждый хуже другого.

В двух экземплярах, набело. В июле он уже переписывал два листа по приказу майора из штаба, который хотел раздать разборы по дивизии. Майор тогда говорил это при мне, вслух, и пакет увёз сам, в планшете, у меня на глазах. Теперь копировали не мою тетрадь, а бумаги, на которых рядом стояли подписи Дёмина, Лунина, Гришина и моя.

— Куда ушло? — спросил я.

— Так туда же, куда товарищ Веселов на той неделе своё носил, — он подшил лист и потянулся за следующим. — Я и опись делал общую. На оба пакета одну.

— Кто велел?

Писарь наконец перестал писать, и стало видно, что правая рука у него не разгибается до конца — так и осталась согнутой, крючком, вокруг ручки.

— Так мне велели, я и снял, — он пожал плечами. — Мне не докладывают, товарищ младший лейтенант.

Глава 30

«Приказ»

— Не положено, — сказал старшина.

Он стоял в дверях землянки с ведомостью перед собой. Против нашей эскадрильи за тридцать первое стоял прочерк. По делу. Сто грамм у нас проводили лётчикам за боевую работу. Тридцать первого аэродром с утра залило таким молоком, что от землянки не различить капониров; ни один борт не поднялся. Стало быть, выдавать не за что.

— Так Новый год же, — подал голос от печки Клюев.

— Новый год, — согласился старшина, не отрывая глаз от ведомости, — а вылетов нет. Я по чему выдаю? Я по ведомости выдаю.

И ушёл, унеся ведомость под мышкой.

Клюев посидел, переваривая, и стал говорить, что это неправильно и что в других полках, наверное, дают. Гуськов молча слушал, глядя в печку: сухарь занимал его больше. Никто не спорил всерьёз. Прочерк в ведомости не врал: мы не летали, год кончался буднично, как любой день без вылетов. Старшина тут ничего не устраивал, обижаться не на кого.

В землянке топилось. Мы сидели впятером — я, Ерохин, Клюев, Гуськов и Лунин, зашедший погреться и оставшийся. Печка гудела. Труба молчала: ни моторов, ни тягача, только печная тяга.

Разговор шёл ленивый, вечерний. Про чужие унты Гуськова, которые он по-прежнему перетягивал бечёвкой. Про то, что горючее теперь возят регулярно. Про новый порядок с прогревом, при котором можно спать до шести, а не вставать в четыре, как вставали в ноябре.

Клюев к вечеру осмелел.

— Товарищ младший лейтенант, говорят, вы того немца завалили? Который с жёлтым коком.

В землянке стало чуть тише. Гуськов перестал глядеть в печку. Ерохин, слышавший эту историю от механиков раз двадцать, каждый раз с новыми подробностями, и ни разу — от меня, смотрел в потолок с видом человека, который решил не вмешиваться.

— Не завалил, — сказал я. — И не подбил. Стрелял с дальней, он отвернул раньше трасс.

— А говорят, крыло у него…

— Ни попадания, ни падения. За реку он ушёл своим ходом. Где он теперь — не знаю.

Клюев послушал, и лицо у него расправилось. Он услышал только «ушёл за реку». Для него я скромничал — так, как положено скромничать человеку, сбившему знаменитого немца; а немец точно сбит, лежит где-то в снегу обгорелой грудой, и рассказывать об этом в письме домой можно.

Поправлять второй раз не имело смысла. Я уже назвал всё: дальнюю очередь, разворот, две машины, ушедшие к облакам. Клюеву требовался конец, а его у меня не было.

Почта пришла днём: полуторка от станции ползла по молоку на ощупь и всё-таки доползла. Мне досталось два треугольника — от матери и от Насти, — и я их прочёл ещё засветло, а сейчас достал Настин и перечитал.

Она писала про снег, про то, что в райцентре открыли курсы медсестёр и она думает пойти, про соседскую корову, которую свели со двора, и что в остальном всё по-старому.

Про слова под ракитой — ни строчки. Не переспросила.

Я перечитал это место трижды, будто между строк могло проступить ещё что-нибудь. Не проступило. Я знал одно: она не отвернулась. Остальное письмо не обещало.

Я сложил треугольник обратно по сгибам и убрал в карман гимнастёрки, к орденской бумажке.

— Это кто ж придумал — парами-то? — спросил Клюев.

Он спросил просто так, между делом, не ожидая никакого ответа, — как спрашивают, кто придумал, чтоб зима была холодная.

Лунин посмотрел на меня через печку. Одну секунду, не дольше. И ничего не сказал.

— В уставе, наверно, — Клюев потянулся к чайнику. — Ты, Гуськов, главное держись и гляди на ведущего. Я вон весь вылет на него и гляжу, глаз не спускаю.

— Не на меня, — сказал я. — За мной. В хвост мне и выше. На меня будешь глядеть — тебя снимут со второго захода, и меня следом.

Клюев обернулся. Брови поднялись; он даже перестал тянуться к чайнику. Слышал это впервые. Новая подробность легла рядом с остальными так же легко, как поправка насчёт того, где лежат портянки.

Он летал так с ноября. Полтора месяца. Никто ему не сказал.

Я поправил его потому, что сидел рядом и услышал. Не окажись меня рядом, в полку остался бы не один Клюев со своей половиной устава: слова правильные, а зачем — не спросил, потому что это же устав, а устав не выясняют.

Единственный в землянке с часами, Лунин вынул их, поглядел и убрал обратно во внутренний карман, застегнув пуговицу.

— Двенадцать. — Лунин убрал часы.

— С Новым годом, — отозвался из своего угла Ерохин.

И всё. Никто не встал, никто ничего не поднял: поднимать нечего, а вставать посреди землянки с пустыми руками ради слов глупо. Клюев поворочался и полез на нары. Гуськов дожевал сухарь. Печка гудела. Наверху, над полутора метрами мёрзлой земли, начинался сорок второй год. Пока точная копия сорок первого: снег и низкое молоко до самой земли.

* * *

Гришин пришёл в девятом часу и позвал меня наружу.

Мы отошли от землянки шагов на двадцать, к пустому капониру. Вокруг нетронутый снег лежал ровно, по колено. Валило крупно, без ветра; снег ложился на плечи и на шапку, не таял. Гришин долго, неудобно расстегнул планшет варежками, достал сложенную вчетверо бумагу и подал её мне. По тому, как подавал, я понял всё раньше, чем развернул: на отлёте, двумя пальцами, как держат чужое.

1233
{"b":"978621","o":1}