Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вспомнил я сентябрь.

Как Пашка вышел на работу через месяц. Как в первые дни мужики отводили глаза, а потом перестали. Как он в мастерской брал ключ левой, а правой придерживал.

И как я через полгода перестал это замечать.

Сорок четыре года эта штука лежала у меня в голове и не всплывала ни разу, и я с апреля восемьдесят второго знал, что где-то тут у меня заперто что-то плохое, и не мог достать.

Не мог я достать по очень простой причине.

Это была не моя рука.

Пилипчук рассказал мне то, что видел.

Рассказал он это коротко и без единой лишней подробности, стоя у кабины, и я потом понял, что он рассказывал это в тот день, наверное, третий раз и уже нашёл слова.

Он подъезжал под погрузку.

Он шёл к комбайну по стерне, метрах в ста, и увидел, что Дудник бежит к жатке, — и вот это было первым, что он заметил, потому что Дудник по полю не бегает никогда.

Потом он увидел Пашку.

Пашка стоял на ногах.

Он стоял, прижав правую руку к животу, и не кричал, и не сел, и когда Пилипчук подъехал, он сам дошёл до машины, и Дудник его только придерживал.

В кабине он тоже не кричал.

Он всю дорогу — тридцать два километра, минут двадцать восемь, потому что Пилипчук гнал, — сидел между ними и молчал, и один раз спросил, не заглушил ли Николай Иваныч комбайн.

Дудник сказал, что заглушил.

— И всё, — закончил Пилипчук. — Больше он ничего не говорил.

Мы постояли.

— Кровью тебе кабину залило?

— Ерунда. — Он затянулся. — Кабину отмою.

Про бампер он не знал.

Он его не видел, потому что кровь была снизу, у номера, и попала она туда, я думаю, когда Пашку из машины вынимали.

Вот тогда я и сходил за ведром.

Ганин приехал в семь вечера.

Приехал он на попутке, с портфелем, и первым делом нашёл меня во дворе больницы и спросил, где комбайн.

— В поле.

— Его трогали?

— Отогнали к краю.

Он записал.

— Пётр Сергеевич. Я должен провести расследование и составить акт по форме Н-один. У меня трое суток.

— Составляй.

— Мне нужны будут объяснительные. От Дудника, от вас, от очевидцев.

— Будут.

Он постоял, глядя в портфель.

— Пётр Сергеевич.

— Ну.

— Крючок в ящике был?

— Был.

Ганин на это не ответил.

Он развернулся и пошёл искать, на чём доехать обратно в село, потому что комбайн надо было осмотреть засветло, а темнело в девять.

Дошёл до ворот и обернулся.

— Я его двадцать первого проверял, — сообщил он. — Он был на месте.

— Я знаю.

— Я записал, что был.

— Я знаю, Эдуард.

Он кивнул и ушёл.

В селе узнали к четырём.

Узнали, как узнают всегда: кто-то приехал с поля на ток, на току была Нюрка Сомова, у Нюрки была сменщица, сменщица пошла домой.

К пяти знали все.

К шести у Гуровых во дворе стояли три женщины, и Гуровых дома не было — Степан в райцентре, а мать Пашкина умерла в семьдесят девятом, и в доме, кроме них двоих, никого.

Женщины постояли и разошлись.

Носить было некому, и это, я думаю, единственный случай на моей памяти, когда селу было некуда нести.

Мать узнала на ферме, в пятом часу.

Ей сказала Зойка Гнидина, и мать, по её собственным словам, ничего не переспросила, а домоила группу до конца и пошла домой, и по дороге зашла к Кузнецовым и попросила у Пелагеи сала.

Сала у нас было своё.

Она попросила сала, потому что ей надо было куда-то зайти и что-то сказать вслух, и она это сделала так, как умеет: не про Пашку, а про сало.

Кузнецова дала.

Домой я вернулся во втором часу ночи.

Мать не спала.

Она сидела на кухне при керосинке — свет опять отключили, — и на столе перед ней ничего не было: ни миски, ни гороха, ни рукоделия. Она просто сидела.

— Ну?

— Два пальца. Указательный и средний. По вторую фалангу.

Мать перекрестилась.

Перекрестилась она быстро и мелко, у себя перед грудью, и это был третий раз за две жизни, когда я видел, как она крестится.

— Степан там?

— Там.

— Ел ты сегодня?

— Ел.

— Когда?

Я подумал.

— В половине первого. Окрошку.

Мать встала и пошла к печи.

Глава 14

Тридцатого в шесть утра я стоял у бревна и не знал, с чего начать.

На бревне сидело двадцать восемь человек.

Сидели они как всегда — кто в телогрейке, кто в рубахе, у половины в руках папиросы, — и смотрели на меня, и ждали, и я понимал, что надо что-то сказать, и не понимал что.

Начать с Пашки было нельзя.

Нельзя потому, что все и так знали, и знали подробнее меня, потому что к утру в селе циркулировало уже четыре версии, и одна из них — самая точная — исходила от Пилипчука.

А не начать с Пашки было тоже нельзя.

Я постоял секунды три:

— Гуров в райцентре. Два пальца. Правая. Жить будет.

На бревне никто не пошевелился.

— Дальше. Дудник — на дальнем, как вчера. Клюев — на Соловьихе…

И пошла разнарядка.

Заняла она девять минут, и после неё все встали и разошлись, и ни один человек не задал ни одного вопроса, и это, как я потом сообразил, было сделано специально.

Дудник вышел в шесть.

Он вернулся из райцентра ночью, в третьем часу, а в шесть был у бревна, и стоял он не с краю, а там же, где всегда, — и это, я думаю, стоило ему больше, чем вся остальная неделя.

Никто на него не смотрел.

То есть смотрели, конечно, но так, как умеют мужики: боковым зрением, ни разу не в упор, и никто к нему не подошёл, и никто не сказал ни слова сочувствия, потому что сочувствие тут было бы обвинением.

Он в тот день намолотил больше всех.

Он молотил в тот день, и на следующий, и всю первую декаду сентября, и намолотил в итоге по колхозу первый результат, и в октябре его за это премировали, и он деньги взял и в тот же день отнёс Гуровым.

Штурвального он не взял.

Я ему предлагал дважды — на второй день и на четвёртый, — и оба раза он ответил одинаково.

— Не надо.

— Коль, тебе одному тяжело.

— Не надо, Петь.

И работал один до конца сезона, и это было тяжело физически и на выработке отразилось, и он всё равно намолотил больше всех, потому что спал по четыре часа.

Версий к тридцатому утру ходило четыре.

Первая — правильная, от Пилипчука, и она к вечеру победила, потому что Пилипчук был на месте и говорил коротко.

Вторая — что Дудник отправил его чистить, а сам пошёл курить. Эта продержалась полдня и умерла, потому что её пересказали Твердохлебу, а Твердохлеб там был.

Третья — что комбайн был неисправный.

Эта была самая живучая, потому что она самая удобная: если машина неисправна, то есть кому предъявить, и в селе от этого всем становится легче.

Держалась она до пятого сентября.

Убил её, между прочим, Ганин — не актом, а тем, что дважды при бабах у сельпо ответил на прямой вопрос прямо: машина исправна, приспособление на месте, инструктаж проведён.

Ему не поверили и перестали спрашивать.

Четвёртая версия была про то, что Пашка был выпивши.

Эта появилась вечером тридцатого, неизвестно откуда, и жила ровно сутки, и я до сих пор не знаю, кто её пустил.

Пустил её, я думаю, никто.

Я думаю, она появилась сама — так, как появляется в деревне всякое объяснение, которое делает случившееся понятным и, стало быть, неопасным для остальных.

Кончилась она тем, что Мокеиха озвучила её при Клюеве.

Клюев — не самый выдержанный человек в моей бригаде и уж точно не защитник Гуровых, — выслушал и выдал одну фразу, после которой Мокеиха две недели с ним не здоровалась.

Что за фраза, мне не передали.

Теперь про Гурова, и это главное в этой главе.

Гуров в больницу на второй день не поехал.

Он приехал из райцентра тридцатого вечером — просидел там сутки, дождался, пока Пашку переведут из реанимации в палату, поговорил с хирургом, — и тридцать первого утром был в кузнице.

1519
{"b":"978621","o":1}