— Где мерил — одно. Где действует — другое.
— Это разное, — сказал Ерохин. — И пиши то, что знаешь, а не то, что думаешь.
— А где он будет лежать? — спросил Мельник.
— У проверяющего.
— А если проверяющий уедет?
— Тогда с ним.
— А если его уберут?
Все повернулись к Мельнику. Он переспросил:
— Ну а если? Такое же бывает.
— Бывает, — сказал старший инспектор ровно. — Тогда лист остаётся у того, кто примет дела. И это надо записать отдельно, иначе он уедет в чужом вещмешке и там кончится.
— А копии? — спросил Ерохин.
— Копию себе, если хотите.
— Хочу. Только я себе перепишу от руки.
— Зачем от руки? Дадим переписать писарю.
— От руки вернее, — сказал Ерохин. — Две бумаги в разных карманах теряются реже, чем одна.
Со сроком было проще всего и хуже всего.
— «До перебазирования», — сказал я. — Так писал старший лейтенант Рябов в январе, и это оказалось самой полезной строчкой из всех, что мне попадались.
— Он что, сам себе срок поставил? — спросил Мельник.
— Сам.
— Зачем?
— Затем, чтоб его строчкой потом не махали над другим полем.
Мельник помолчал и сказал, что тогда он тоже поставит, и что поставит короткий, потому что не уверен.
Спор о пределе затянулся: кто его назначает?
— Предел ставит автор, — сказал я.
— Автор его не знает, — сказал Ерохин. — Я в июле не знал, где кончается моё. Я и сейчас не знаю.
— Тогда пишите, где точно не знаете.
— Это как?
— «За пределами этой площадки не проверял». Всё.
Ерохин помолчал.
— Так можно, — сказал он.
— Их нумеровать? — спросил Мельник.
— Нумеруй.
— По важности?
— По порядку записи, — сказал старший инспектор. — Важность мы определять не умеем.
— А как потом искать?
— Плохо, — сказал он. — Будем искать плохо. Это лучше, чем хорошо искать в том, чего нет.
Старший инспектор писал. Он писал медленно и один раз зачеркнул целую строку и переписал её иначе.
— И последнее, — сказал Ерохин.
Ерохин дождался тишины.
— Чужую строку не править.
Тишина в комнате собиралась по частям.
— Совсем? — спросил Мельник.
— Совсем. Не нравится — пиши снизу своё. Хоть поперёк. Хоть «считаю неверным». Но чужое не трогай и не сокращай.
— А если она безграмотная?
— Пусть будет безграмотная.
— А если длинная?
— Пусть будет длинная, — сказал Ерохин.
Он говорил в сторону лампы. Я ответил прежде, чем кто-то ещё успел.
— Согласен, — сказал я.
— Я не спрашивал, согласны вы или нет, — сказал Ерохин. — Я это предлагаю потому, что иначе оно не работает.
— Я знаю.
— Ну и хорошо.
— На чём писать-то будем? — спросил Мельник.
— На чём есть.
— А если бумага кончится?
— Тогда на обороте, — сказал Ерохин. — На обороте у нас уже писали. Держится.
— И ещё одно, — сказал старший инспектор. — Пишем, что видели. Если автор написал «предлагаю», оставляем как написано и рядом ставим: «предложение, не наблюдение».
— Вы же сами сказали: чужое не трогать.
— Поэтому рядом.
— И без оговорки?
— Без. Помету пишем отдельно, вместе со строкой, чтобы потом не спорить, откуда она взялась.
Старший инспектор дописал и прочитал вслух то, что вышло.
Вышло коротко и некрасиво: пять строчек, из которых одна была явно лишняя, а в другой два раза подряд стояло «который».
— Переписывать не буду, — сказал он. — Перепишем — начнём улучшать, а улучшать тут нечего.
— Это же не форма?
— Это не форма, — сказал он. — Это наш рабочий порядок здесь, в управлении Второй воздушной армии. Пока. И я отдельно напишу, что это не приказ и за пределы управления не уходит.
Двадцатого утром меня позвали к нему одного.
Он сидел за столом, и на столе лежала одна бумага.
— Соколов. С сегодняшнего числа право окончательной подписи вам возвращается.
Я ничего не сказал.
— Это не награда, — сказал он. — И не прощение, и не потому, что вы хорошо себя вели. Это потому, что теперь есть куда класть чужие строки и есть правило их не трогать. До вчерашнего дня подпись у вас была опасная. Сегодня она просто подпись.
— Понял.
— Возвращаю ровно то, что снимал. Ни больше. Командовать чужой частью вы по-прежнему не можете. Отменять решения техников и командиров — не можете. Летать — не можете.
— Понял.
— А по моему делу?
— По вашему делу решает не я.
— Он что-нибудь нашёл?
— Он ищет, — сказал старший инспектор. — И он мне вчера сказал одну вещь, а передать её просил вам. Он сказал, что ищет уже не там, где начал.
— Это хорошо или плохо?
— Не знаю, — сказал старший инспектор. — И он, по-моему, тоже пока не знает.
— Распишитесь, что объявлено.
Я расписался.
— Теперь работайте. У меня к вам первое.
Он подвинул мне лист.
Это был тот самый отдельный лист, начатый вчера вечером, и на нём было три записи, и первая была не моя.
Первой стояла строчка Ерохина — про нижнюю пару, с его фамилией, с датой, с местом, где он это видел, и с приписанным им же «за пределами этой площадки не проверял».
Внизу, где полагалось, было пусто.
— Ваша подпись означает не «верно», — сказал старший инспектор. — Она означает «сохранено, не проверено, не правлено».
— Я понимаю разницу.
— Теперь понимаете.
Место внизу было пустое. В ноябре сорок третьего я в похожем месте взял и вычеркнул.
Я расписался под чужой строкой.
Подпись вышла плохая: перо цепануло, и хвост у последней буквы ушёл вниз. Переделывать я не стал — переделать подпись нельзя, можно только расписаться второй раз, а второй раз тут был не нужен.
Он забрал лист, вложил его в папку и папку не завязал.
— Не завязываете?
— Мне его сегодня ещё три раза открывать.
— Когда вы мне его отдадите?
— Перед выездом получите под расписку. Будете возить с собой. И не терять.
— А если потеряю?
— Тогда я вам его больше не дам, — сказал старший инспектор.
Это была не угроза. Это был расчёт, и расчёт правильный.
— Идите работайте, — сказал старший инспектор.
Я пошёл.
— И вот что, — сказал он в спину. — Летать вам по-прежнему нельзя.
— Я не спрашивал.
— Вы не спрашивали, — сказал он. — Вы четвёртый месяц не спрашиваете. Это я и имел в виду.
Глава 17
«Осенний шов»
После Сандомира прошёл почти месяц.
За этот месяц я подписал четырнадцать материалов, из которых девять были не мои: под чужими строками я теперь ставил подпись чаще, чем под своими. Отдельный лист потолстел до двадцати девяти записей, из которых восемь я считал глупостями, а вычеркнуть не мог и не хотел.
Ещё за этот месяц мы перешли границу, и слово «Польша» вошло в разговоры буднично, через дороги и деревни, а не через сводки.
Шестнадцатого сентября я ехал в тыл армии.
Ехал я не по своему делу, а по чужому: тылом занимались теперь плотнее, чем весной, и в тот день на дороге чувствовалось это яснее всего. Навстречу и в ту же сторону шли машины с имуществом, и на одном перекрёстке стоял человек с папкой и останавливал каждую вторую, спрашивая, чья и куда.
— Что за перепись? — спросил мой шофёр.
— Базу разворачивают, — сказал тот. — Передовую. Со вчерашнего.
— Это что значит?
— Это значит, что теперь у всего будет хозяин.
Он сказал это без насмешки, и в этом было больше веры в порядок, чем во всём, что я слышал за месяц.
Приказ о введении положения подписали накануне, само положение датировали шестнадцатым. В тот день о нём говорили на каждой второй остановке. Одни ждали, что станет легче с бензином. Другие — что прибавится бумаг. Третьи не ждали ничего и, как обычно, стояли ближе всех к правде.
На том же перекрёстке остановили и нас.
— Чья машина?
— Управления армии.
— Куда?