— Осенью, что ли? — спросила мать.
— Что осенью?
— Ты меня не переспрашивай.
Я стоял посреди горницы с соображением, что меня о чём-то спросили, и с полным непониманием, о чём именно, и мать смотрела на меня снизу вверх, сидя на сундуке, и ждала.
— Ну осенью, — сказал я.
Мать кивнула.
Она кивнула коротко, встала, поправила половик у двери и пошла на кухню, и загремела там ухватом, и я услышал, как она с силой двинула заслонку.
Только тогда до меня дошло, что я, кажется, что-то сказал.
Я вышел во двор.
Во дворе было темно и тепло, у соседей брякала цепь, и от колонки шёл женский разговор — три или четыре голоса, ровных, негромких, и они замолчали, когда скрипнула моя калитка, и через секунду начали снова, но уже про другое.
Лёг я в сенях, на топчане, и сна не было минут пятнадцать, что для меня было много.
В первой жизни в июне восемьдесят третьего у меня была жена и сын шести месяцев.
Я это помнил как факт, как помнят строчку в анкете, и не помнил при этом ни одного дня из того июня. Ни жары этой, ни сена, ни того, что мы вообще тогда делали. Восемьдесят третий год у меня в памяти был серый и гладкий, как обмылок: помню, что был, и всё.
И это было единственное, что меня всерьёз пугало. Чем всё кончится, я знал твёрдо, а помнил через раз, и спросить было не у кого.
Я перевернулся на другой бок.
За стенкой в доме мать всё ещё чем-то занималась — не гремела, а именно занималась, тихо и долго, и когда я уже засыпал, до меня дошло, что она перестилает постель.
В понедельник должны были приехать какие-то по распределению.
Я про них к утру забыл.
Глава 2
Шестого июня Гнидин орал с семи утра.
Орал он в мастерской, у ворот, где обычно курят, и орал не на кого-то конкретно, а в пространство, и от этого получалось особенно внушительно. Мужики стояли вокруг с папиросами и слушали с тем же удовольствием, с каким слушают гармонь.
— Пятый год! — говорил Гнидин. — Я в очереди пятый год! У меня Танька на сундуке спит! На сундуке, я вам говорю, ей девять лет, у неё ноги уже с сундука свисают!
— Свисают, — подтвердил кто-то.
— А ему — с ванной!
— С какой ванной?
— С такой! Там ванна! Мне Пыжов сказал — там ванна стоит, чугунная, белая!
Мужики загудели.
Про ванну знали все и до Гнидина — про неё в селе говорили с марта, — но услышать это в исполнении человека, у которого дочь спит на сундуке, было куда интереснее.
— И раковина, — добавил Гнидин мрачно.
— Ну раковина-то что.
— А то, что у меня рукомойник! Гвоздём проткнутый!
Мишка сидел на верстаке, болтал ногами и подавал реплики.
— Гнида, ты не кипятись. Тебе на будущий год дадут.
— Мне четвёртый год говорят «на будущий»!
— Ну вот. Стабильно.
Гнидин повернулся к нему всем корпусом, но тут в ворота заглянул Сомов, и Гнидин заткнулся, потому что орать при Сомове было бесполезно: Сомов на такие вещи не реагировал вообще, у него для этого не было отдельного выражения лица.
— Лыткин.
— Тут я.
— Летучку заводи.
— У меня нож.
— Нож после. — Сомов уже уходил. — Пыжов там бегает, ищет машину. Съезди.
Я вытер руки и пошёл заводить.
С восьми утра стояла жара, какая у нас случается не каждый июнь: без ветра, с белым небом и с маревом над дорогой уже к десяти. Рубаха у меня к этому времени прилипла между лопаток и держалась там до вечера.
Автобус из района приходил в половине двенадцатого.
Я подогнал летучку к конторе за десять минут и стал ждать, и, пока ждал, ко мне подсел Пыжов — вспотевший, с папкой под мышкой, в белой рубашке, которую он надевал на все случаи, когда считал случай важным.
— Ты не уедешь? — спросил он.
— Куда я уеду.
— Ты подожди, ладно? Их же с вещами.
— Много вещей-то?
— Не знаю. — Пыжов заглянул в папку, будто там могло быть написано. — Двое их. Муж и жена.
На площадке перед конторой к этому времени стояло человек восемь, и стояли они без всякого дела: две бабы с фермы, которых там быть не должно было в это время, Клавдия из сельпо, Твердохлеб с рубанком в руке, зачем-то принесённым, и трое пацанов на велосипедах.
Автобус пришёл в двенадцать без чего-то.
Из него вылезли сначала тётка с двумя вёдрами, потом мужик с рулоном рубероида, а потом уже эти.
Он вышел первым и подал руку жене.
Ему было года двадцать четыре. Худой, высокий, в очках в тонкой оправе, в светлом плаще, который в этих местах в июне носить некому и незачем, в городских ботинках на тонкой подошве. В левой руке портфель.
Она была ниже его на голову, в платье, и волосы у неё были подобраны наверх так, как у нас не подбирал никто.
Они постояли секунды три и стали доставать из багажного отделения вещи.
Вещей было четыре: два чемодана, узел и ящик.
Ящик я подхватил первым, потому что стоял ближе, и чуть не сел.
Он был килограммов на шестьдесят, сколоченный из горбыля, с верёвочными ручками, которые врезались в пальцы сразу. Я его донёс до летучки на упрямстве и потом ещё минуту стоял, дыша через нос.
— Это что?
— Это книги, — ответил он. — Извините. Я предупреждал, что будет тяжело, но нам обещали машину.
— Машина есть.
— Спасибо большое.
Он говорил ровно, полными предложениями, с точками и запятыми, и говорил их с той скоростью, с какой у нас произносят одно слово.
Пыжов подошёл со своей папкой.
— Ганин? — уточнил он.
— Ганин. Эдуард Вениаминович.
Он подал руку и мне тоже.
У меня в прошлой жизни был поставщик подшипников, Аркадий Львович, двадцать два года по телефону и ни разу вживую. Он умер в две тысячи девятом, а я узнал через полгода, случайно, когда позвонил насчёт ступичных.
— Пётр.
— Очень приятно. Нина.
Нина протянула руку так, как протягивают в городе, — ладонью вниз, — и я её пожал, и получилось неловко, потому что рука у меня была в солярке, а она в этот момент как раз посмотрела на свою.
— Ой. — Она вытерла ладонь о ладонь. — Ничего.
Бабы у конторы стояли и смотрели.
Смотрели они молча и в открытую, всеми восемью парами глаз, и я по опыту знал, что вечером про этот плащ будет рассказано в сорока дворах.
— Эдуард, значит, — повторил Твердохлеб задумчиво.
— Эдуард.
— Эдик, стало быть.
— Вообще Эдуард.
— Ну да, — согласился Твердохлеб. — Эдик.
Ехать было четыреста метров, и я всё равно повёз, потому что ящик.
Дом стоял, как стоял, — с нетоптаной травой у крыльца и с палисадником в лебеде.
Пыжов пошёл вперёд открывать. Ключ у него был один, на бечёвке, и он в замке провернулся не сразу, и Пыжов при этом что-то бодро объяснял, а я держал ящик и смотрел, как Нина стоит у калитки и разглядывает окна.
Она разглядывала их долго.
Потом дверь открылась, и оттуда пошёл запах.
Пахло сырой известью, свежей краской и нежилым — тем особенным холодом, который в доме к июню быть уже не должен.
— Заходите, заходите. — Пыжов посторонился.
Дом был хороший.
Я это говорю без всякой издёвки: дом был правда хороший, брусовой, две комнаты и кухня, потолки высокие, окна большие, полы крашеные. По здешним меркам — не дом, а мечта, и Гнидин орал с полным основанием.
Нина прошла в комнату, потом во вторую, потом на кухню.
На кухне стояла плита. Газовая, четырёхконфорочная, белая, с духовкой, и от неё шёл шланг, и шланг лежал на полу свободным концом.
— А баллон? — спросила Нина.
— Баллон будет.
— Когда?
— Ну… — Пыжов посмотрел в папку. — Это через райтопсбыт. Заявку подадим.
Нина ничего не ответила и пошла дальше.
Дальше была дверь, и она её открыла.
За дверью, в маленькой комнате с окошком под потолком, стояла чугунная ванна на четырёх лапах, а рядом с ней раковина, а рядом с раковиной унитаз. Белый, с бачком, с крышкой, всё как положено.